Тайное Пламя. Духовные взгляды Толкина
Шрифт:
ЧУДОВИЩА И КРИТИКИ
Роман «Властелин Колец» увидел свет в 1950 году, когда еще не поняли как следует, не оценили в полной мере, что Толкин воспользовался жанром фэнтези, чтобы рассмотреть серьезные этические и духовные проблемы. Раньше, в 1936 году, подзаголовок его фундаментальной работы о «Беовульфе», «Чудовища и критики», полушутя, полусерьезно намекал на то, что литературоведы, критикующие любимую им древнеанглийскую поэму, выступают против героя и, возможно, сродни чудовищам. Когда «Властелин Колец» вышел наконец из печати, Толкин знал, чего ему ждать. И впрямь, многие критики по обе стороны океана нещадно высмеяли книгу. Печально известный Эдмунд Уилсон назвал ее «инфантильной чушью».
Роман часто упрекают в том, что «добро» и «зло» в нем слишком четко обрисованы и сюжет по–детски упрощен. Как мы видели, Толкин прекрасно понимал всю сложность и противоречивость реальной жизни, и все же считал свою сагу «реалистической», мало того — вернее отражающей «внутреннюю жизнь», чем большинство «взрослых» романов, которые служат образцом (L 71).
Он черпал вдохновение из куда более древней традиции, нежели современный роман со свойственным ему материализмом. Он воскрешал искусство мифологического, или мифопического, мышления, древнего, как само человечество, и неразрывно переплетенного с нашим религиозным чувством. Книга обращена к универсальным константам человеческой природы — отраженным по всему миру в мифологии и фольклоре. Мифологическое мышление не предусматривает «бегства от реальности»: оно скорее усиливает реальность, как справедливо заметил еще один автор фэнтези Алан Гарнер. Именно этим отчасти объясняются и широкая популярность романа, и его презрительное неприятие теми, чей разум заблокирован и не желает использовать воображение таким образом.
Словом, «Властелин Колец» воспринимается как увлекательное повествование, воскрешающее почти вымерший жанр. Но хорош он не только этим; перед нами — и пространное размышление о том, что такое быть англичанином, и образный отклик на современную войну, и трогательная иллюстрация тесной взаимосвязи между любовью и героизмом. Мы увидим впоследствии, что роман прочитывается и как исследование самих истоков человеческого сознания и языка; а самое удивительное в том, что его, пожалуй, можно рассматривать как сознательный эксперимент с «путешествием во времени», причем ограничения индивидуальной памяти и опыта преодолеваются посредством снов и «лингвистических призраков».
Когда первый том «Властелина Колец» увидел свет, Толкин не без трепета писал: «Я выставил свое сердце под выстрелы». Темы его книг — ключи к тому, что для него было особенно важно — к смерти и бессмертию, тоске по райскому блаженству, творению и творчеству, добродетели и греху, справедливому управлению природой и духовными опасностями, проистекающими от обладания технической властью. Ломая голову над этими проблемами, он создал целый корпус трудов, исполненных глубокой мудрости — Мудрость эта, в которой так отчаянно нуждается наша цивилизация, большей частью почерпнута в католической традиции, именно в ней автор был воспитан. Нет, Толкин писал не богословские трактаты — не таковы даже письма и комментарии, где он ближе всего подошел к объяснению своего творческого замысла. Но поскольку он верил в истинность определенных догматов, они были для него чем–то вроде факелов или хрустальных светильников, струящих свет во тьме. Именно это и было главным для самого Толкина в его книгах — изливаемый ими свет и то, что при этом свете открывается взгляду, а вовсе не изготовление светильников как таковых: в смирении своем эту работу он предоставлял профессионалам. Его духовность — это простая, скромная «духовность повседневности», какую мы встречаем у таких католиков, как Жан—Пьер де Коссад или Тереза из Лизье. Хоббиты воплощают смирение и обыденность, которые и легли в основу толкиновских книг.
Читателю совсем не обязательно быть католиком, но космологический фон воображаемого мира Толкина, равно как и создания, и события, его заполняющие, и нравственные законы, им управляющие, неизбежно сочетаются с представлениями автора о реальности. Мало того, они служат ориентирами в христианском мировоззрении. Любовь, доблесть, правда, милосердие, доброта, честность и другие нравственные качества воплощены в истории благодаря таким персонажам, как Арагорн и Фродо. Оказавшись лицом к лицу с этими образцами нравственной жизни, чуткий читатель очищается сам (это ли не подтверждает силу и жизненность христианской традиции?), но мы не чувствуем жестких рамок идеологической системы, она не давит на нас. Многие снова и снова возвращаются к книге, чтобы отдохнуть душой, а может статься, даже ради исцеления, что наверняка испытал автор, когда ее писал.
Я рассматриваю видение Толкина, опираясь не только на «Историю Средиземья», но и на черновики, изданные его сыном Кристофером, на опубликованные «Письма», малую прозу, эссе и стихи, равно как и на лучшие труды и биографии, опубликованные за последние годы. Название моей книги вряд ли нужно объяснять тому, кто прочел роман «Властелин Колец» или хотя бы видел фильм Питера Джексона. Маг Гандальв, столкнувшись в Мории с балрогом, называет себя «слугой Тайного Пламени» и впоследствии оказывается хранителем эльфийского Великого Кольца Огня, Нарья. Однако пламя, которому служит Гандальв, заключено не только в кольце. Это — куда более значимая и сложная тема легенд. Тайное пламя пылает в сердце не только самого романа, но и неохватного гобелена историй, иногда называемых «легендариумом» или Сильмариллионом (это слово я буду писать курсивом, когда речь пойдет об одноименной книге). Отправимся же на поиски Тайного Пламени. Враг тоже искал его, но не нашел, «ибо оно принадлежит Илуватару».
Глава 1. Древо сказок
Толкин — тот же путешественник. Истории, в которые он вкладывал столько времени и сил, — это своего рода путевые заметки, посвященные его странствиям в поисках более древнего или «внутреннего» мира. На протяжении многих лет он вносил редактуру за редактурой, слой за слоем, работал ночами, заполняя историческое полотно, сплетая тему за темой, пока легендарий не уподобился раскидистому «древу сказок» под стать древним суковатым дубам, столь милым его сердцу.
Теперь, когда, благодаря трудам его сына Кристофера над двенадцатитомной «Историей Средиземья», мы обрели доступ к внушительному корпусу неоконченных и переработанных текстов и сопутствующих материалов, мы воочию убеждаемся, сколько времени и труда вложено в эти сочинения. Современники и коллеги, представляй они себе авторский замысел в полном объеме, просто за головы схватились бы. Что заставляло Толкина засиживаться до полуночи? Не столько одержимое желание рассказать историю, сколько убежденность, что «легенды и мифы в значительной степени сотканы из «истины» и, несомненно, представляют отдельные ее аспекты, которые воспринять можно только в такой форме» (L 131). Он знал, что пишет художественную прозу, но при этом чувствовал, что рассказывает правду о мире, явленном ему. Эту правду он открывал для себя в процессе писания — и через него. По собственному утверждению, ему неизменно казалось, что он не «выдумывает», а записывает нечто, уже где–то, там, «существующее» (L 131). Это ощущение легло в основу художественного приема «Алой Книги Западного предела», на которой якобы основан роман «Властелин Колец». В письме к Кристоферу Толкин признается, что книга пишется словно сама собою, а зачастую отходит весьма далеко от предварительных набросков, словно истина пробивается к жизни через автора (L 91). В определенном смысле он и впрямь верил в то, что писал. («Существуют вторичные планы, или уровни», — отмечает он в «Записках Клуба мнений»).
Местом действия служит не какая–нибудь отдаленная галактика или иной мир, но наш мир, отодвинутый в глубокое прошлое. В черновике письма от 1971 года к некоей почитательнице (L 328) Толкин говорит о том, что пишет с придирчивым вниманием к подробностям — так, чтобы создать «картину», помещенную словно на беспредельном фоне «в окружении смутно проступающих бескрайних далей времени и пространства». Каждый отдельный элемент истории должен как бы принадлежать более обширному и более древнему корпусу литературы, дабы вызвать резонанс символов, без которого чары не сработают. Необходимо ощущение обширных горизонтов позади и вокруг каждой истории, как в скандинавских или кельтских легендах, каждая из которых дошла до нас как часть своего собственного необъятного «мифического пространства».
Особенно интересно продолжение того же письма. Так и кажется, что Толкин, даже умея до определенной степени проанализировать, что он делает и почему и как он достигает того или иного художественного эффекта, в то же время до крайности озадачен собственным даром. Он чувствовал, что здесь действуют какие–то загадочные силы. Вот что он пишет:
Оглядываясь назад, на совершенно непредсказуемые события, последовавшие за публикацией… я чувствую, как если бы неуклонно темнеющее над нашим нынешним миром небо внезапно пронзил луч, тучи расступились и на землю вновь хлынул почти позабытый солнечный свет. Как если бы воистину рога Надежды запели вновь, — вот так Пиппин внезапно услышал их тогда, когда судьбы Запада висели на волоске. Но как? и почему? (L 328)
Ощущение тайны усиливается благодаря встрече в реальной жизни с двойником Гандальва. Именно так Толкин воспринял гостя, приехавшего, чтобы обсудить старинные полотна, словно бы нарочно задуманные как иллюстрации к «Властелину Колец», причем сам Толкин в жизни этих картин не видел. Гость, выдержав паузу, заметил: «Вы ведь, конечно, не считаете, что написали всю эту книгу сами?» А Толкин, между тем, продолжает:
Гандальв чистой воды! Я был слишком хорошо знаком с Г., чтобы неосторожно подставиться под удар или спросить, что он имеет в виду. Кажется, я ответил: «Нет, теперь я так не считаю». И с тех пор был уже не в состоянии думать иначе. Пугающий вывод для старика–филолога касательно его персональной забавы! Зато от такого вывода не заважничает тот, кто сознает несовершенства «избранных орудий» и, как порою представляется, их прискорбную непригодность для назначенной цели.