Тексты без страха и упрека. Превращаем магию в систему
Шрифт:
Если персонаж нам еще и братюня (например, наша мама тоже готовит вкусную выпечку и ворчит на чью-то большую попу) — это бонусом +10 000 к магии погружения. Но кое-что такая оптика теряет: мы, например, понятия не имеем, что там в голове у волка. Да и про кости на дне болота. Все это придется раскрывать позже, когда героиня сможет об этом узнать. Или когда закончится этот эпизод и дальше повествование поведет другой персонаж.
Напомню, такие романы — где авторское всевидение нам недоступно, зато доступны две-три-больше персонажные головы, меняющиеся по эпизодам/главам, называются полифоническими. Отсюда и звездочки в нашем тексте. Это важно: переключить персонажа внутри эпизода, через монтажные склейки из первых примеров, нельзя. Правило здесь действует простейшее:
Один эпизод или глава — одна голова, в которой мы сидим.
Почему? Как раз потому, что так мы живем жизнь, так работает наше внутреннее «я». А теперь настало время шок-контента…
В персонажном повествовании четкое внутреннее «я» не равно первому лицу.
По крайней мере, сейчас.
Персонаж, повествующий в третьем лице
В прошлом все в этом вопросе было просто: первое лицо почти неизменно подразумевало героя или рассказчика, третье — автора или камеру,
На мой взгляд, дело все в той же нейрофизиологии. Два наших естественных стремления — во-первых, надежно укорениться в чьей-то голове и прожить чью-то жизнь, а во-вторых, остаться собой, то есть создать какой-никакой буфер между собой-писателем и героем-нарратором, — и подвигли некоторых авторов совместить прежде несовместимое: третье лицо и персонажную оптику.
Первым на ум приходит, конечно же, «Гарри Поттер»: там (в основной части, прологи у Роулинг нередко написаны отстраненно, извне) работает эта комбинация. Ее же мы встречаем, например, у братьев Стругацких в «Граде обреченном», у Анастасии Гор в «Самайнтауне», в романах Пратчетта и Кинга, в моей «Серебряной клятве».
Чем такое персонажное повествование отличается от первого лица? Да, в принципе, ничем, но оно подходит тем, кого раздражает в тексте бесконечное «я». Есть те, для кого третье лицо ощущается более… благородно, классически, что ли? По простой причине: значительная часть великих романов нашего прошлого действительно написана именно в третьем лице. Вот только оптика там все же чаще авторская. Даже «Преступление и наказание», где мы постепенно все больше проваливаемся во внутренний мир Родиона Раскольникова и начинаем все воспринимать его глазами, стартует с позиции автора: витая за плечом, он описывает внешность своего героя, отпускает оценочки, даже имя скрывает, используя слово «юноша»! В общем, всячески шумит, хотя дальше и отползает из кадра, не мешая нам гадать, твари мы дрожащие или право имеем.
А мы так делать не будем, современные авторы к такой миксовке уже (почти) не склонны, и она считается скорее ошибкой или просто чем-то избыточным, хотя…
В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.
Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожаного снаряжения и пота от конвоя примешивается проклятая розовая струя. От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта Двенадцатого Молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух.
«О боги, боги, за что вы наказываете меня?»
У Михаила Афанасьевича наш любимый первый абзац первой «пилатской» главы дается «сверху», с авторской позиции, а вот дальше мы ныряем к господину прокуратору в голову и уже остаемся там до самого конца: ненавидим те или иные запахи, даем оценку внешности тех или иных людей. И так делать — давать небольшой открывающий абзац общего плана, прежде чем запускать читателя в сознание героя, — возможно, главное, чтобы абзац этот не был слишком огромным и не настраивал нас на другую манеру повествования. И все же я, например, обычно такого избегаю. Как будто это сложновато приготовить грамотно и красиво.
Ладно, давайте посмотрим, как третье ограниченное лицо будет выглядеть у нас?
Девчонка была румяная, кудрявая, фигурой как кувшин с узким горлом — и бежала быстро, явно спешила. Не эльфийка — те все тонкие, звонкие, носили зелень и серебро, — но симпатичная. Крепкие ноги хрустели сучьями и хвоей, за спиной развевался красный плащ, и стелился вкусный запах. Что-то сдобное. Что-то, что волк почти забыл.
Этот запах разбудил его утром, оторвал от нудной уборки и усилился сейчас, когда удалось наконец отыскать его источник. Девчонка добежала до Ландышевого болота — и только тут волк решился с ней заговорить. Почему нет? Эльфы учили его манерам. Эльфы учили его многому, прежде чем покинуть.
И он, как ни спорил сам с собой, скучал по ним. Боролся с паутиной в их покинутых комнатах. Стирал пыль с их давно никем не читанных книг. Может, поэтому так обрадовался, увидев и учуяв кого-то пусть не остроухого, пусть не тонко-звонкого, но неуловимо похожего.
Кажется, она испугалась — навстречу выскакивать не стоило. Замерла, округлила глаза, сунула зачем-то одну руку под плащ, а другой впилась в ручку корзинки. Волк не любил нависать над собеседниками, поэтому склонился. Посмотрел глаза в глаза — эльфы называли это доверительным контактом. И спросил:
— Не потерялись, юная госпожа?
Как же пахло из ее корзинки… Что там пряталось — лепешки, ватрушки, пироги? Вот бы заглянуть. Но она слишком нервничала, чтобы пугать ее еще и лишним любопытством.
— Дорогу я знаю. Пропустите, господин?..
Голос подрагивал, быть причиной ее ужаса не хотелось, и все равно, как же приятно оказалось слушать живую разумную речь, поэтому он решился спросить еще:
— Куда вы так спешите?
— По делам. — Больше она ничего не сказала, только рассматривала, кажется, его…зубы? Стоило вспомнить, почистил ли он их утром.
— А… — Что добавить, он не знал, и спросил нелепое: — А не хотите передохнуть?
Дурак. Конечно, она сказала:
— Некогда.
Стало ясно, что сейчас побежит дальше, большим крюком вдоль топи. Долгий путь…
— Тогда смотрите, — он показал на болото. — Тут вообще-то раньше жили эльфы, и они проложили тропу. Опаснее, но быстрее.
Она смерила взглядом вереницу кочек. Может, задумалась, не обманывает ли он, может, прикидывала, сможет ли, как эльфы, легко скакать с бугорка на бугорок. Наконец кивнула:
— Спасибо. Рискну.
И решительно двинулась к первой кочке.
В целом можно не продолжать. Мы видим все те же плюсы и минусы: большее вживание героя vs потеря части информации. А смотрится… действительно несколько более «классически», чем с «я». Но помните: это иллюзия. В остальном правила те же:
• Уникальный голос героя должен отличаться от остальных. У волка, например, он спокойный, вежливый, чуть грустный, пресноватый (сразу видно прилежного, но робкого ученика), без юмора и просторечий. Такой голос куда ближе к нейтральному, чем у Шапки.
• Его картина мира вообще иная, например, он не воспринимает свои зубы как источник угрозы, зато переживает об их чистоте. Кстати, в этом смысле все персонажи-фокализаторы немно-ожечко… ненадежны. Их оценки ограничены жизненным опытом, характером и настроением; их осведомленность — еще множеством факторов. А если вдруг у кого-то из них ментальное расстройство, например, или приходится принимать какие-то влияющие на сознание лекарства, информация и ее подача могут быть весьма противоречивыми.
• Мысли, как правило, все еще не кавычатся. Никакого «Дурак», — подумал он. Мышление героя-фокализатора — такая же часть текстового потока, как и все остальное. Хотя вот у Михаила Афанасьевича Пилат использует в мыслях «я», и здесь кавычки, конечно же, просятся.
Рассказчик
Наша последняя внутренняя оптика — это рассказчики.
Как и оптика автора/камеры, они сейчас не слишком популярны. Но некоторые писатели, большие затейники современной русской и зарубежной прозы, — например, Брэндон Сандерсон, Григорий Служитель, Денис Лукьянов — мастерски этот вариант используют, находя в нем пространство для литературных игр: Служитель, например, в романе «Дни Савелия» делает рассказчиком кота и через кота разворачивает буквально семейную сагу. Лукьянов заигрывает с биографией реального человека, авантюриста Сен-Жермена, но рассказчиком берет фольклорного Румпельштильцхена, этакого вневременного Доктора Кто от литературы.
Лично для меня, и как для автора, и как для читателя, этот тип повествования один из самых хитрых. Все-таки рассказчик — в том или ином виде добавочная сущность, параллельная (или внешняя) ветка, утяжеляющая основной сюжет. И выдержать ее на достойном уровне непросто.
Почему?
• У рассказчика, в отличие от всевидящего автора, есть личность, и какое-то внимание этой личности уделить придется, даже если в основном сюжете он не действует. Вспомним рассказчика из «Франкенштейна»: он нужен, только чтобы «ввести» нас в трагедию Виктора, но все равно мы знаем о нем довольно много (кто он, чего хочет, что его тревожит). У него есть понятная нам цель, которую из-за столкновения с Виктором и необходимости выслушивать его историю рассказчик сначала откладывает, а потом отвергает. Понятная подробная биография и у Савелия, того самого которассказчика из прозы Служителя.