Теория литературы. История русского и зарубежного литературоведения. Хрестоматия
Шрифт:
Дискурсный анализ представляет собой рассмотрение текстов с позиций риторики, или, точнее, неориторики, учения о коммуникативных событиях и процессах, возрожденного на руинах классической риторики в 50-е годы XX века.
<…> В случае художественного произведения это означает, что оно рассматривается в качестве единого высказывания, или дискурса, – коммуникативного события между креативным (производящим) и рецептивным (воспринимающим) сознаниями (273).
<…> В самом общем виде понятие коммуникативной стратегии предполагает некий алгоритм коммуникативного поведения говорящего / пишущего по отношению к объекту речи, к ее адресату и к своему авторству – к инстанциям высказывания, определенным еще Аристотелем. Отец классической риторики выделил в составе коммуникативного события «самого оратора», «предмет, о котором он говорит, и «лицо, к которому он обращается» (274).
<…> В качестве объекта дискурсного анализа текст предстает как конструктивная взаимообусловленность трех явленных в нем компетенций: референтной, креативной, рецептивной, различающихся отношениями данного дискурса соответственно к действительности, языку и сознанию (275).
Анализ «Скучной истории» с точки зрения риторики может быть обоснован уже тем, что в данном произведении чеховский герой формулирует исходные позиции своего лекторского мастерства в полном соответствии с «риторическим треугольником» Аристотеля: Чтобы читать хорошо <…> нужно обладать самым ясным представлением о своих силах, о тех, кому читаешь, и о том, что составляет предмет твоей речи. [Везде курсив авторский. – Н.Х.] Однако более существенной предпосылкой для обращения к «запискам старого человека» является то обстоятельство, что они представляют собой своего рода «маленькую энциклопедию» риторических модальностей и соответственно базовых коммуникативных стратегий.
Хранитель университетских преданий швейцар Николай охарактеризован как субъект типично мифологического дискурса с прецедентной картиной мира. <…> Автор «записок» комментирует эти гиперболизированные легенды университетского фольклора так: …процедите их, и у вас на фильтре останется то (289), что нужно: наши хорошие традиции и имена истинных героев, признанных всеми.
Однако в той же самой стратегии хорового единогласия с риторической модальностью знания выдержаны и ежедневные утренние монологи жены Николая Степановича, которая аккуратно каждое утро рассказывает и о нашем офицере, и о том, что хлеб, слава богу, стал дешевле… – и все это таким тоном, как будто сообщает мне новость.
Модальностью убеждения с ее императивной картиной мира в «Скучной истории» наделяется коммуникативное поведение прозектора Петра Игнатьевича:
Он уверен в самом себе, в своих препаратах, знает цель жизни и совершенно незнаком с сомнениями и разочарованиями. <…> Разубедить его в чем-нибудь трудно, спорить с ним невозможно.
Перед нами носитель авторитарной коммуникативной стратегии монологического согласия <…>
В модальности мнения общается филолог Михаил Федорович, у которого постоянно шутливый тон <…> Вот образцы его релятивистских суждений: Наука, слава богу, отжила свой век. <…> Человечество начинает уже чувствовать потребность заменить ее чем-нибудь другим; Измельчала нынче наша публика…; Уморительные попадаются субъекты… и т. д.
Цитируя Лермонтова, Михаил Федорович (по воле автора) ясно указывает на романтическое происхождение своего скептицизма.
В той же коммуникативной стратегии всеобъемлющего скепсиса высказывается, как правило, и Катя: Бросьте все и уезжайте. <…> И университет тоже. Что он вам? Все равно никакого толку. <…> Вы лишний. Катя проецирует на Николая Степановича свою собственную жизненную неудачу (любовная драма, разочарование в театре, (290) отсутствие значительного актерского дарования). Такую коммуникативную стратегию можно назвать автореферентной, поскольку она состоит в отнесении высказывания не к общезначимому миру всеобщего бытия, а к индивидуально значимой, субъективной картине мира. Автореферентное общение в стратегии разногласия, которое Катя удачно характеризует словами мы с вами поем из разных опер, чрезвычайно распространено в чеховских произведениях.
Проект дискурса в модальности понимания развернут Николаем Степановичем в его характеристике собственных лекций, требующих троякой компетентности: и ученого, и педагога, и оратора, т. е. референтной, рецептивной и креативной. В отличие от первых двух стратегий (хорового или авторитарного, но в обоих случаях – «готового», неоригинального слова) речь центрального героя не запрограммирована: Я знаю, о чем буду читать, но не знаю, как буду читать, с чего начну и чем кончу. В голове нет ни одной готовой фразы. Вероятностная картина мира, с какой имеет дело чеховский лектор, представляет собой бесконечное разнообразие форм, явлений и законов и множество ими обусловленных своих и чужих мыслей. Но это многообразие отнюдь не релятивно, а коммуникативное поведение лектора далеко не окказионально:
Каждую минуту я должен иметь ловкость выхватывать из этого громадного материала самое важное и нужное <…> чтобы мысли передавались не по мере их накопления, а в известном порядке, необходимом для правильной компоновки картины.
Однако тот же автор «записок» в других ситуациях прибегает к иным коммуникативным стратегиям. Так, с нерадивым студентом-сангвиником Николай Степанович общается в модальности убеждения: <…>
Самое лучшее, что вы можете теперь сделать, это – совсем оставить медицинский факультет. <…> У вас нет ни желания, ни призвания быть врачом. <…>
В разговоре с докторантом герой переходит к автореферентной стратегии общения в модальности мнения. Ничего не зная о собеседнике, он растворяет его фигуру в толпе многочисленных обезличенных соискателей и квазиромантически самовыражается, возвышаясь в своей субъективной свободе над этой несвободной толпой:
Что вы все ко мне ходите, не понимаю? Лавочка у меня, что ли? Я не торгую темами! (291)
Далее рассмотрим коммуникативное поведение чеховских персонажей с точки зрения их креативных компетенций.
Индексальная дискурсивность представляет собой обращение к языку в его указательной знаковости. <…> Так, швейцар Николай, встречая профессора, произносит в зависимости от погоды: Мороз, ваше превосходительство! или Дождик, ваше превосходительство! <…> Инициатор высказывания здесь-всего лишь исполнитель хорового (ничейного) слова.
Дискурсивность эмблематическая состоит в обращении к языку в его формально-символической (конвенциональной) знаковости. <…> Концепты призвания быть врачом, нелюбимого дела, воспитания характера в приложении к неведомой профессору живой личности студента – это, по сути своей, эмблемы: словесные знаки с готовым смыслом. <…> (292).
Окказиональная картина мира <…> требует для себя автора, выступающего субъектом частной инициативы в области речевой практики означивания <…> Возникающая таким образом иконическая дискурсивность являет собой автокоммуникативное по своей природе слово, реализующее имагинативный («вообразительный») ресурс речи – проектирование неготовых значений. Провокативная знаковость такого рода мотивирована риторической модальностью мнения и предполагает инициативно-дивергентную (отклоняющуюся от нормы) форму авторства самовыражающегося субъекта.
<…> Аллюзивная дискурсивность являет собой обращение к языку в его содержательно-символической (инспиративной) знаковости. Несобственно-прямое («двуголосое») слово аллюзивной дискурсии реализует интеллигибельный (мыслепорождающий) ресурс речи. В отличие от провоцирования окказиональных значений здесь мы имеем проектирование вероятных смыслов. Такое коммуникативное поведение мотивировано модальностью понимания; оно реализуется в инициативно-конвергентной форме авторства.
В тексте самих записок доминирует аллюзивная дискурсивность интеллигибельного слова. Так, аракчеевские мысли, многоголовая гидра или воробьиная ночь — и не эмблемы, и не иконические (имагинативные) знаки: это символы с вероятностным смыслом. <…> Неоднократное именование себя героем, отличным от обыкновенных людей, в этой аллюзивной связи амбивалентно: с одной стороны, его судьба приговорила к смертной казни; с другой – мифический (293) Геракл был причислен к богам и обрел бессмертие. Не потому ли душа Николая Степановича не желает знать видений могильного сна, а кладбище не производит на него ровно никакого впечатления, хотя ему и суждено вскоре лежать на нем?