Точка опоры. Выпуск третий
Шрифт:
Дверь была не заперта, и мы сразу столпились в узком коридоре, потому что проход в комнату закрывала собой Зоина подруга, очень широкая, с толстенными косами, лежащими на груди, с алой шелковой лентой надо лбом. Она улыбалась, и зубы у нее были сахарные, как у той счастливой молодой хозяйки на обложке книги «Домоводство». Она пожимала нам руки, сильно встряхивая кистью, и грудь ее подпрыгивала.
— Тоня. Очень приятно. Очень приятно. Тоня. Очень рада.
Она и вправду была рада, и мы тоже обрадовались и стояли, счастливые, в узком коридоре, с бутылками в руках, поглядывая рассеянно в переполненное нашим счастьем зеркало и на стены, украшенные обложками журнала «Экран» и других журналов, заморских вероятно, поскольку красотки на этих обложках отличались одеждой, более легкой или вовсе даже отсутствующей. Тоня тоже посмотрела на голых своих красавиц и засмеялась, покраснев, потом прикусила алую полную губу я, опустив двумя веерами неправдоподобные ресницы, провела нас в комнату, где на придвинутом к дивану столе уже стояли тарелки.
— Весна-то какая нынче теплая! — восхищалась Тоня, ловко раскладывая вилки.
— Да, на редкость, — подтвердил Малина. — Год активного солнца. У всех неприятности. — Он улыбнулся улыбкой счастливого человека.
Тоня взяла буханку черного хлеба и, прижав ее к груди, стала отрезать и класть в хлебницу толстые, аппетитные ломти, а я постоял, улыбаясь, закурил и вышел на балкон.
Под балконом был огород, там работали пожилые, степенные супруги, причем жена была в купальнике. Они посмотрели на меня немного, поговорили между собой, снова посмотрели и, посмеявшись чему-то, снова принялись за работу.
С балкона я слышал, как на кухне смеются Борька и Зоя. В доме напротив уже зажигались окна, и было видно, что там тоже общежитие, тоже квартирного типа, но не женское, а семейное. Женщины в окнах тоже в купальниках или в белых лифчиках и темных трусах, и некуда было девать взгляд. Я посмотрел на часы. Девять. Интересно, когда Малина обещал жене вернуться?
На балкон вышел Борька. Он взял у меня сигарету, но не прикурил, а долго разминал ее без нужды. Табак сыпался, а он качал головой, усмехался и говорил:
— Это надо же так, Оса? Никогда бы не подумал, что сразу найду. Вот здорово, а?
— Радуйся теперь, — сказал я. — Ты добился своего.
— Да, я рад, — сказал он, поднимая на меня блеснувшие глаза. — Я рад. А ты — нет. Такой уж ты человек, Оса, тут ничего не поделаешь. Жалко мне тебя. Знаешь, почему ты не рад? Потому что получилось так, как хотел я. А ты хотел по-другому. Вот и все. Ты эгоист, Оса. Дай-ка прикурить.
Я дал ему прикурить. Он положил руки на перила балкона и стал снова усмехаться и покачивать головой. Значит, он не понял, почему я дал ему в морду, когда он сказал, что его будущая жена уже знает все о Зое. Ладно, тем лучше.
Как всегда, я не мог до конца разозлиться на Борьку. Потому что, кроме того нелепого взаимного недовольства, которое разъединяло нас, было еще главное. Нет, не Зоя, наша совместная солдатская служба.
В те дни мы уже собирались демобилизоваться. Отполированные бляхи и мундиры со сногсшибательными подворотничками чутко дремали в домашних чемоданах, в недрах каптерки.
Я серьезно опасался за Борьку, как бы он чего-либо не учудил под занавес. У меня для этого были причины.
Все два долгих солдатских года Борька служил спустя рукава, за что имел множество замечаний по пустякам: за неопрятность в ношении формы, за небрежно заправленную койку, за неухоженную обувь. В конце концов по этим мелочам я взял над Борькой добровольную опеку, напоминал: «Застегни ворот, водвори бляху на место, заправь портянки». А Борька, воспользовавшись случаем, как-то совсем незаметно превратил меня в своего личного денщика. И не просил, а требовал без зазрения совести: «Подшей-ка заодно и мне подворотничок!» Я не возражал и «заодно» отпаривал Борькину выходную форму, пришивал его вечно летящие пуговицы и драил осидолой бляху ремня и те же пуговицы. Впрочем, это все ерунда: чего не сделаешь для земляка да еще и одноклассника.
Борьке очень мешал его длинный язык: он не мог молчать не только в казарме, но и в строю. Борька разыгрывал этакого эрудита — задавал молодым сержантам дурацкие вопросы на потеху товарищам и даже вступал с младшим начальством в пререкания. А это уже попахивало не замечаниями.
Не лучше Борька относился и к таким же, как и он сам, рядовым: постоянно упражнялся на ком-нибудь в остроумии, и его постоянные подковырки и подначки, увы, не были дружественными. Однажды по этой причине мы с ним не разговаривали целую неделю. Борька жестоко обидел славного деревенского паренька Васю Семенова. В курилке развернулась ожесточенная дискуссия по творчеству самых модных поэтов современности: каждый отстаивал свою точку зрения. Последним неуверенно высказался Вася — откровенно признался, что не понимает Вознесенского и предпочитает в свободную минуту перечитывать Маяковского.
Вот тут-то мой Боря и выкинул фортель. Подскочил к Васе, надвинул ему пилотку на глаза и выпалил: «Суди, дружок, не выше сапога!» Я обомлел от такой наглости. В курилке на минуту повисла нехорошая тишина. Я опомнился первым, закричал Борьке прямо в лицо: «Ты что, галошу съел? Сейчас же извинись!» Того же требовали и другие. Но Борька так и не извинился. Ему, не сговариваясь, объявили бойкот. Мне стало Борьку жалко, и мы помирились. И по-прежнему мы делали вид, что дружим. Но настоящей дружбы уже не было, хотя Борька покаялся и осудил свой «дурацкий» характер. Но я-то видел, что он вовсе не дурак и даже не притворщик, а самый настоящий хитрец-ловчила.
Никто, как он, не умел при случае «сачкануть». В наряде по кухне мы чистили картошку, мыли посуду, драили плиту и котлы, скребли полы. А Борька, вертясь на глазах у дежурного офицера, наводил интерьер для солдатского аппетита: расставлял тарелки, кружки и хлебницы, поливал цветочки и даже собирал на задворках ромашки и ставил букеты в консервные банки.
В кино или на концерте Борька всегда успевал занять лучшее место, в библиотеке умудрялся вне очереди получить самые дефицитные книги. Впрочем, это тоже были мелочи, но они накапливались, и уже на втором году службы я был уверен, что рано или поздно наши дорожки с Борькой разойдутся навсегда.
Впрочем, был один человек в роте, который сразу же проницательно раскусил Борькин сволочной характер. Это наш строгий старшина товарищ Роленок. Он глаз с Борьки не спускал. И на прощание при последнем построении «отомстил» Борьке за все свои муки. Мой подопечный в строю по команде «смирно» позволил себе очередную «остроумную» реплику по поводу дембеля и схлопотал наряд вне очереди.
Справившись об отходе автобуса на вокзал, я нашел Борьку на хозяйственном дворе. Борька в одной майке, с колуном в руке едва не плакал: ему предстояло расколоть огромную кучу кряжистых суковатых сосновых чурбанов. И если бы я ему не помог, Борька бы не уехал вместе со всеми демобилизованными. Я твердо решил, что выручаю Борьку в последний раз. Но, увы, он и на гражданке по привычке повис на моей шее, как чужая медаль.
И вот мы стоим и курим на балконе общежития, где живет Зоя. Я, когда в общежитие попадаю, сразу вспоминаю армию. А Борька — о чем сейчас думает? Не знаю. Не понимаю, чему он может сейчас радоваться, если все равно домой возвращаться придется. Впрочем, каждый имеет право на свой кусочек свободы, доброты и покоя. Вот он, твой кусочек, хватай, радуйся. Ведь человек же ты, по-человечески ты и прав…
И вдруг я понял то, над чем голову ломал почти год — с «медовой недели» до развода, о чем и сейчас думал исподволь, вернее, ощущал подсознанием как привычную тяжесть, — вину и обиду одновременно.
Борька докурил и ушел, а я стоял, опершись на перила балкона, слушал звяканье стаканов и смех в комнате, Борькины шутки на мой счет и примиряющее бормотанье Малины, а солнце аккуратно и неторопливо садилось за лес в просвете между серыми стенами соседних домов, и мне показалось на миг, что если бы не эти закрывающие горизонт дома, я бы увидел чуть в стороне от уходящего солнца шпиль Домского собора на другом берегу Даугавы. Я не успею докурить, услышу нетерпеливый голос, немного тягучий от капризной нежности, войду в комнату, где душновато от сладкого и терпкого запаха индийских курений, которыми она так дорожит, увижу ее лицо в свете вплывающего в широкое окно заката и снова забуду, как вчера и позавчера, свою обиженную растерянность.