Том 2. Брат океана. Живая вода
Шрифт:
— А вы не живете в ней? Пустует?
— Кому жить? Эка степь… — Тойза развела руками.
Маленький, всего из трех комнат, домик представлялся старикам Кучендаевым необъятно просторным. Почти всю жизнь, лет пятьдесят, они знали только седло да земляной стан-шалаш, где голова упиралась в одну стенку, а ноги в другую, и когда получили дом — заняли сперва одну комнатку: им не приходило в голову, что можно в одной комнате обедать, в другой — спать, в третьей — принимать гостей. Потом, когда подросла Аннычах, заняли еще комнату, а для третьей так и не придумали дела, кроме как оставить для приезжающих.
— Живи-живи, — сказала Тойза. — Никого не стеснишь, не бойся! — и ушла.
Но погодя немного явилась опять, вместе с Аннычах. Обе принесли по большой мягкой охапке — постель.
— Это вы напрасно: у меня есть своя, — сказал Конгаров.
— Гость — и будет спать на своем. Как можно!
Женщины принялись неторопливо, старательно взбивать большую полосатую перину, высокие, как надутые, розовые подушки, расправлять простыни, одеяло. Тойза все поглядывала на Конгарова, улыбаясь то радостно, то печально, и приговаривала:
— Живи, отдыхай!
«Пускай человеку будет хорошо, как дома, — думала она и вспоминала своих безвременно погибших детей. — Теперь бы они были, как этот, большие. И почему так обидно: у него ни отца, ни матери, у нас ни одного сына? Почему он не наш сын?»
Все их сыновья умерли в раннем детстве. Бродя за табунами бая Сукина, Кучендаевы возили с собой и детишек; укутают, как можно было при батрацкой бедности, положат в корзинку и привяжут к седлу. Повисит корзинка с полгода, с год, а там, глядишь, и отвязали: опустела. Одного мальца выбросила из корзинки и убила вспугнутая лошадь, других продуло насмерть резким степным ветром. Осталась одна Аннычах, которая родилась в более счастливое время, когда отец стал работником конного завода.
Тойза спросила, был ли Конгаров на войне, — был, — и продолжала раздумывать: «Вырос сиротой, годов пятнадцать скитался где-то, был на войне — и все равно остался жив. А у нас при отце, при матери — и умерли». И несколько утешилась тем, что скоро у нее будет зять, авось дождется она и внуков.
На ярком лоскутном одеяле расправлена последняя складочка.
— Аннычах, принеси свежей воды! — сказала Тойза. У нее было заведено — приезжему человеку сразу же, не спрашивая: постель, воду, пепельницу, полотенце, мыло, спички.
Через секунду мимо окон промелькнула Аннычах, побежавшая к ручью за водой. Старуха начала вытирать пыль.
Конгаров оглядывал комнатку. Небольшая, шагов семь вдоль, шагов пять поперек, но такая чистая, светлая — с окнами на три стороны, что стены тоже будто свет, только сгустившийся: шагнешь, и они расступятся.
У внутренней глухой стены — широкая скамья. На ней устроили для Конгарова постель. Перед окном на озеро — низенький, как детский, столик, две, тоже низенькие, под стать столику, табуретки. Около двери пирамидка из четырех сундуков, окованных впереплет полосками цветной жести: красной, синей, желтой, зеленой. Нижний сундучок с дорожный чемодан, следующий поменьше, самый верхний совсем маленький — шкатулка.
В одном простенке полка в четыре доски — с медными кувшинами и кувшинчиками, начищенными до солнечного блеска, с пестрыми тарелками, блюдами и блюдечками, поставленными на ребро, с графинами, бокалами и пустыми бутылками всякого вида и цвета — от вин, настоек, духов, лекарств.
Во всяком хакасском доме обязательно есть полка с посудой, которая приобретается как украшение. Была такая и в бедной батрацкой юрте, где родился и провел свое детство Конгаров. Он любил это убранство и долго считал его бесценным сокровищем, чудом. И потом, когда увидел подлинные сокровища — картины, статуи, редкий фарфор, хрусталь, для него не померкли спутники его детства. Пусть это были дешевенькие тарелки и бутылки из самого грубого стекла, но ведь они впервые разбудили в нем пристальное внимание и любовь ко всему тому, что создано трудом, искусством и вдохновением человека.
— А здесь все, как было, — сказал Конгаров, оглядев комнатку.
— Что нужно гостю? — спросила глуховатая по старости Тойза.
— Ничего. Я говорю: здесь все, как и было.
— А-а… помнишь.
Можно ли позабыть, когда тут, в этой комнатке, он пережил свое самое большое горе!
Отца Конгаров не помнил, лишился его трехлетним. Мать почти всегда болела. С детства пришлось ей батрачить на бая Сукина: маленькой перебирала овечью шерсть, а подросла — заставили делать кошмы, вить из конского волоса арканы, мять лошадиные и воловьи шкуры; ядовитая пыль от больных и павших животных отравила ее и в тридцать пять лет свела в могилу. Двенадцатилетний Аспат остался один.
Тогда поселковый совет отправил в город бумагу, что есть у них сын батрака — партизана, погибшего за советскую власть в борьбе с баями, теперь сирота, некому ни пошить на него, ни постирать, ни присмотреть за ним. В ответ на бумагу пришла телеграмма — Конгарова требовали в город.
Его отправили с попутной машиной. На Белом озере была остановка. Когда шофер и другие пассажиры пили чай, говорили о чем-то забавном, громко смеялись, Аспат пробрался в эту пустовавшую комнатку, лег вот на эту скамью. Не помнил отца, схоронил мать, и отнимают последнее — родную степь. Куда везут, зачем? И он громко заплакал.
Прибежала Тойза, начала утешать:
— Не надо. Здесь у тебя никого, там лучше будет. Не надо, большой ведь. Люди услышат — нехорошо. Что сделаешь? — бормотала она и сама плакала. Она готова была оставить его, взять в сыновья, но не знала, что так можно сделать: если уж требует начальство — тут ничего не переменишь.
От того давнего горя даже теперь у Конгарова защемило сердце, стало душно.
Аннычах принесла медный кувшин с водой и стакан, потом обе хозяйки ушли.
Распахнув окно, Конгаров жадно вдыхал ветер, который вливался через одно окно и выливался через другое. Он был все тот же — душистый, ласковый, несказанно родной ветер, какой провожал его пятнадцать лет назад.
«Будто ждал меня. И комната ждала». Он представил себе, как шли годы: у него — детский дом, рабфак, университет, музеи, экспедиции, книги, он влюблен уже в другую землю, в другую жизнь и красоту, он ушел так далеко, что обратно и пути не видно, а здесь все равно ждут не дождутся его. И ему захотелось услышать, что его ждали.
Позвал Тойзу, но пришла Аннычах.
— В ней никто не жил? — спросил Конгаров, обводя глазами комнатку.
— Никто.
— А это? — потрогал пепельницу, пошуршал спичками. — Ждете кого-нибудь? Ждали?
— Мало ли какой человек может приехать. Вот вы.
Ему стало радостно: пусть не одного его, а все-таки ждали.
Аннычах стояла в пролете двери, смущенно одергивая рукавчики платья: теперь оно и ей казалось коротковатым. Не потому ли гость смотрит на нее так внимательно. Вспомнила слова матери: «Скажут, что Урсанах и одну дочку не может прикрыть как следует».
— Вы звали зачем-то, — напомнила она.
— Ты что делаешь? — он говорил ей «ты», она была для него еще маленькая. — Садись, поговорим. Ты помнишь меня? Нет. А я помню. Нас тогда много приехало. Ты испугалась — и нырк под одеяло. Видать только глазенки, горят, как два уголька. Сколько тебе лет? — И очень удивился, что скоро восемнадцать. — Уже? Ты совсем большая. Учишься? Как тут жили без меня?