Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

У вокзала на заборе в Рязани вывеска: –

– «Склад бюро похоронных процессий» –

А на бабе-Рязани: живут люди. А жила баба-Рязань тысячелетье, живот бабы-Рязани – Кремль, внизу под Кремлем протекает река Трубеж. На животе у бабы-Рязани – на монастырях, соборах и княжьем дворе – камнем на камне высечено о том, как делился князь Ярослав Рязанский, как московские князья полонили рязанских князей, как варом варила Рязань крымского хана Гирея. Древнее имя Трубеж, Трубеж веками трубит – о хане Гирее, о рязанских князьях, о князе Ярославе Рязанском, омывает бабе-Рязани живот. С живота, с кремлевского холма – на десятки верст луга видны, поемы, там, вдали – Белоомут, поэзия Огарева… Веками трубит Трубеж: – там внизу под обрывом столбик стоял, и на столбике объявление было – здравотдела рязанского:

«В реке Трубеж купаться строго воспрещается, так как река Трубеж заражена сифилисом» –

«Склад бюро похоронных процессий!..»

– – И – –

Мужичья глава, о черном хлебе, сторона обывательская

– – опять мужики . . . . . . . . . . . . . . .

до Рязани, до легенд о Смутном времени, до и после дней времени действия этой повести – мужики, историческая эта легенда без истории, коя во время действия этой повести, как и триста лет назад, пахала сохой, ездила на беде, плавала на паромах, а по веснам подвязывала под брюхо скотину, чтобы стояла, – коя жила на полатях, храня под полатями от холодов телят, и жила в жильях – даже не от каменного века, но от деревянного, – и ставила свои жилья, как кочевники ставят на ночь свои обозы. Жила, ничего не зная, – знала: –

– июль, август, сентябрь – ваторга, да после будет – мятовка. Холоден сентябрь да сыт: сиверко, да сытно. Август – собериха, в августе серпы греют, вода холодит. Авось – вся надежда наша, авось, небось, да третий как-нибудь, – на авось мужик и хлеб сеет, на авось и кобыла в дровни лягает, – русак на авось и взрос, – авось и рыбака толкает под бока, – авось велико слово – авось дурак, да дурь-то его умная, – авось небосю – брат родной!.. –

Фельдфебеля в казармах и в заводских бараках бились над ними:

– Да што ты – русский, што ли? –

– Нет, мы зарайски… –

…Надписан над деревнями – человечий хвост, которого у людей вообще нет. –

Запись первая.

Расчисловы горы, смотря по погоде, по времени, по привычности к этим местам – и в версту, и в три версты покажутся. Мужики жили, как жили по всей России. Рассчитывали так, что сначала правили сами, по совести своей и уму, скажем, как разбойники, – этак до двадцать первого года, а потом сели – жулики, мастеровщина, городские. До двадцать первого года, до голода, правили по разбойной совести народ хороший, головорезы, – взятку дать там, самогоном угостить – никак! – морду набьют и в холодную для отрезвления. – В семнадцатом году, правда, были такие, которые рассуждали:

– Зачем, скажем, острожников выбираете?

– Да он, друг, к острожному делу привыкши. Выберут, к примеру, меня, а власть обернется: мне в остроге сидеть непривычно – – но к Октябрю тогда такие разговоры затихли. Власть стала мужичья, твердая, по хлебу, хлеб пошел вместо денег, и делали все по мужичьему закону, – городам и господам, значит, крышка.

В двадцать первом году сели на голову мужикам – жулики, городские, – ввели продналог вместо разверстки, стали заводить свои порядки. В двадцать первом году взяткой откупиться – самое легкое было дело. В двадцать первом году пол-уезда свои доли скрыли: у мужика клину восемь долей – взятку дал – стало три, – пропала земля, в нетях ходила. К двадцать второму году статистика в этом деле разобралась, порасстреляли кое-кого. Двадцать второй год, когда мужичья революция кончилась, мужики обозвали – шапошним разбором, – складай, дескать, удочки! – К двадцать второму году город – жулики – коммунисты – сел мужику на хребет крепко: раньше сапоги стоили – четыре пуда ржи, теперь – двенадцать, налогов надо было платить в двадцать раз больше, чем до войны. У мужиков спрашивали: – «что, у вас коммунисты есть?» – Мужики отвечали: – «Нет, у нас все больше народ»… – Мужики рассчитывали: – озимого клина в уезде 12 1/2 тысяч десятин, урожай хорошо – по 70 пудов с десятины, итого 875 тысяч пудов всего; обратно в землю на посев 150 тысяч пудов, продналогу 327 тысяч пудов, – итого на еду и на покупки остается у мужиков 400 тысяч, а по норме Наркомпрода – 13 пудов на едока – норма мужику голодная – ржи надо миллион двести тысяч пудов: – хлеба хватит мужикам до зимнего Николы. А жизнь мужичья – известная: поесть да поработать, поработать да поесть, да, кроме того, – поспать, родить, родиться и умереть. Осенью в двадцать первом году обозначилось, что многим, у кого клин большой, а под рожью мало – платить продналога придется больше чем уродилось: озорники посылали бумаги, чтобы отставили их от земли, – за озорство их сажали в холодную, на отсидку.

Всю революцию к мужикам ездили ораторы, открывали избы-читальни, увещевали мужиков, что продналог и гужевая на их же пользу, гоняли в город на сельские курсы, присылали на курево газеты, книги, молодежь устраивала спектакли, комсомол был: – с двадцать вторым годом все это кончилось, никто ездить не стал, за все затребовали монету, в школе и то не учились, – до Рождества стояла без стекол, а после

Рождества не осталось дров. Баловство кончилось. Молодежь сразу вся переженилась, то есть парни обросли бородами, обовшивели, мужичьи поглупели, заговорили с хитрецой, зады у всех подсохли; – девки, став бабами, бабами и стали, где от двадцати до тридцати трех лет по внешности возраста не определишь, – зародили детей, захудали, окоровились. Мужики и бабы – парни и девки, став мужиками и бабами, всегда глупеют – почему бы? – и женатый мужик – всегда крот. Так и жили.

Запись вторая.

В Расчисловых горах на селе дела у Мериновых обстояли так: – Мериниха, Мария Михайловна, свела дочь свою Надежду со скорняком Галиным, от Галина Надюха и заразилась срамной. Мужа Надежды убили в Карпатах, – она осталась жить в мужниной избе, – Галин ходил туда ночевать. У Галина жива была женастаруха, мордовали ее все – не умирала. Галин торговал кожами, хлебом, конокрадствовал, занимался сенной контрабандой, гнал самогон, маклерствовал, – был человек торговый и энергичный, – то и дело у него были обыски, – поэтому добро свое дома он не держал, зарывал в лесу; – семь золотых часов, три цепочки к ним золотых, четыреста девяносто пять рублей золотом, семьсот тридцать один рубль серебром хранились у Мериновых, у Надюхи. Любовниц на селе у Галина было несколько. Андрея Меринова в городе доктор Осколков – за барана – освободил от красноармейской повинности, дома Андрей не сидел сложа руки: то был секретарем комсомола, то сельским комиссаром, то контрабандитствовал сеном с Галиным [7] , ездил за солью и мануфактурой.

7

В июне – до Петрова дня – над лугами за Окой и здесь, – над Дединовскими, Любицкими, Ловецкими, Белоомутскими лугами – на десятки верст, как над всей Россией, загорались костры в ночах: то косари пошли губить травяную, цветовую жизнь, – гробить, валить, ложить, – осенцы, пыреи, дятельники, кашки, дикие овсы. Сенокосные дни над Русью – медовые дни, как брага, хоть и пахнет земля тогда вяжущим медом да дегтем. До июня косили в госфонд – за отаву: потому и спешили, чтоб побольше возросла отава. На десятки верст вправо и влево легли госфондские луга, и госфонд по суводям на Оке понаставил барж, чтоб грузить, чтоб посылать в Москву, в Питер, в армию, – а по лугам госфонд рассыпал объездчиков и роты солдат попрятал по овражкам, по ложбинкам, на границах госфондских лугов, чтобы ловить сенокрадов, – госфонд – государственный фонд сенных запасов. И тогда, когда сено стояло в стогах и стогами грузились баржи, – начинались в госфондских лугах великие кража и контрабанда, – потому что машинными декретами заводов о нормах и допусках запрещался тогда вывоз сена – даже из народоправства Зарайского в народоправство Коломенское. –

На десятки верст раскинулись луга, как целый уезд, – займища, поемы, весною здесь Ока. И телеги надо подмазать как следует, чтоб не скрипнула в коростелином переполохе: потому-то и пахнет так дегтем тогда над лугами. А ночи в июне коротки.

И – ночь.

Мужики столковались. Доктор Осколков лег, накрылся пиджаком, чтоб закурить, чтоб не видно было огня. Капал тихенький дождь. Командовали вор Пронька, Галин и Андрей Меринов. Пришли разведчики, сказали, что солдаты только что проехали, объездчик в шалаше у ворошилок, – что версты за две начали грузить тоже контрабандой, галинскне– для Коломенского союза кооперативов, – видели с собственной телегой комиссара Пашку Латрыгина, просился взять его в обоз; видели Росчиславского – косит в госфонд за отаву, здесь и ночует. Вскоре пришел Латрыгин, заведующий здравотделом, – очень смущенный обратился к доктору Осколкову:

– Владимир Адрианович, – одному мне уйти отсюда невозможно, вторые сутки здесь караулю, в овраге прошлую ночь грузил и пришлось свалить. Но – сено, однако, корове необходимо. Иначе не достанешь. Разрешите пристать к вашей артели.

Отрезал Пронька:

– Пошел отседа ты, к…

Доктор сказал:

– Нет, почему же, товарищи? Надо помочь человеку. Едемте с нами. Пусть едет.

Согласились.

Стемнело. Коростели, у которых гибли гнезда, кричали переполошенно. Небо было мутно. Тогда Андрей ушел в овраг за телегами, стали грузить. Охранители разошлись кругом на полверсты, человек десять. Сигнал: зажечь подряд три спички. – Прошло полчаса, мальчишка обежал всех: сообщил: – погрузили! – Обоз, нагруженный, ушел в овражек. Собрались все, чтобы перепроверить план: – идти кругом обоза шагов на пятьсот друг от друга. Как что заметят – три спички и сейчас же к спичкам от обоза Пронька и Меринов, с объездчиками и красноармейцами – на спор. – Поехали.

Осколков идет, один, впереди и слева от обоза. Коростелиный крик, мрак и тихий, тихий дождь. Обоз исчез во мраке и не слышен: идет ли? где? и не отбиться б! – и не пропустить бы трех спичек… Прилег на землю, прикрылся пиджаком и закурил в рукав. Так проходит час, одни коростели. И вот:

– Эй, кто тама? Кто такой? –

– Свои, свои! –

Из мрака, с винтовкою в руке, идет, но не подходит близко, красноармеец. В поспешности зажег три спички.

– Эй, кто тут? Кто идет?

– Свои, товарищ. Ходил в Дединово, иду домой.

– Что ночью шляешься? – Э-эй, Лактанов – беги сюды, – жуллер, либо контер-бандит.

Откуда-то поблизости бежит еще красноармеец. И с двух сторон подходят медленно, в карманы руки, в плечи головы – Пронька и Меринов.

– Чего орете? – это мы!

– А кто такее мы?

– А самые что ни на есть бандисты. Ходили к гостю, выпили и вот идем домой, еще добавить. Она и Вася – будет! А ты орешь, дурак. Хошь выпить, – айда с нами, она и Вася. А не хошь, – так и в морду получишь. A-а, и ты тут, ваше благородье?! Айда с нами!

– Которые тут контер-бандиты?!

– Да он спросоня! Бей их, я их знаю!

И трое идут в сторону, от обоза, шумно говорят. – Красноармейцы идут вслед за ними. Пронька зажег две спички, – т. е.: опасность миновала. Обоз тронулся. – Красноармейцы все идут поодаль. Пронька и Меринов их наподдевают дружелюбно: – «она и Вася: бей их, я их знаю». – Так, до овражка, – а там в овражке, дном – опрометью во весь дух, в сторону, за холмик, на луга, – к обозу.

Но вот настает рассвет: в рассвете на западе растворяется в хрустале утра скорбный диск луны, и на востоке в золотой короне поднимается солнце на целых двадцать часов. – Обоз уже стоит в Расчиславе, и сладко лошади жуют украденное сено.

Раза два доктор Осколков в городе делал Надежде аборты, за баранину. Прошло года полтора. Мериниха у доктора была своим человеком, приезжала в дом, говорила о святых великомучениках, о граде Иерусалиме, о гробе господнем, – раз заехала с ней мать Анфуса, – заезжал часто и Андрей, но дальше прихожей не входил, и больше бывал у Проньки, – Галин никогда не бывал – –

…И опять Мериниха привезла Надежду делать аборт, – привезла барана, муки и масла. Была Надежда женщиной красивой, здоровой, полнотелой. Доктор аборт ей сделал, она – уехала. А через три дня ночью привезли Надзоху: – умирающей. Мериниха, как никогда, уперлась в Бога и в то, что аборты делать – богомерзко, – уперлась, чтоб операции Надюхе больше уже же повторяли, хотя доктор положение считал не страшным. От дочери Мериниха не отходила ни на минуту, – в дверях с кнутом и злобный торчал Андрей: –

Надежда не проронила ни слова. Мать тараторила, что: – божья воля, пускай, дескать, помирает! – Когда Надежду переодевали, доктору показалось, что тело ее избито, иссечено кнутом, – мать объяснила, что билась Надежда от боли. К утру Надежда умерла, ее увезли. – А через день к доктору пожаловал Галин, растерзанный, несчастный, застал доктора в спальне.

Завопил:

– Так-с Надюха-с умерла-с?! – Из-за моих часиков погибла?! – Нам-с знать-с надо, для суда-с. Мы-с, конечно-с, могем соответствовать-с, – баранчикем-с! – не кончил этак стилизованно, завопил благим матом: – Уморила ведьма Надюху, – забила-а! Меня разорила, – семь одних золотых часиков! – В Ерусалим ездила!.. – Надюху три дня били, чтоб согласилась помирать. И Андрей с ней заодно! – Семь часиков одних! – Прихожу: – «где добро?» – «Спроси у Надюхи!» – и Галин убежал от доктора –

(Андрей Меринов был в то время церковным сторожем, вскоре уехал в Москву, – вернувшись, пошел в очередь комсомольским секретарем –). Надежда забылась – –

Запись третья в разговорах. (Смотри во вступлении третьем, о Волках и Машинах, главу «Коммуне крестьян»).

…Там, у камня, который люди приходят грызть от зубной боли, – на холме, у оврага – конский могильник, Филимонов овраг, растет в овраге папоротник. Там с горы виден Коломзавод – ночью красное зарево горит над заводом, идут в небо огни, чужие огни, страшные, – днем дым идет от завода – – –

Всю ночь пели соловьи. Землемер Нил Нилович Тышко всю ночь гулял с Еленой Росчиславской, младшей. В Филлмоновом овраге внизу стоял туман, скат порос соснамл, и даже ночью, как в заполдни, пахло растопленной смолой, пока не пала роса. По скату в Филимоновом овраге валялись конские черепа, ночь окутала землю лунным светом. Кукушки куковали – в ночи – так, точно воздух был смочен. Стройная Елена, усмехаясь, говорила о лешем Ягоре Ягоровиче Комынине, о любви, – вставала, стройная, в белом платье, босая, на конский череп, декламировала Пушкина: «Как ныне сбирается вещий Олег»… – садилась на череп и переплетала свои косы. Елена все усмехалась. Нил Нилович ничего не понимал. Два черепа, по воле Елены, Нил Нилович потащил на ремне за собой и их повесили в коммуне, около Росчиславского жилья, у оранжереи.

Поделиться с друзьями: