Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка личности и творчества
Шрифт:
Пора исправить ошибку, которая в свое время была психологически неизбежна. Пора вылущить из исторической философии славянофильства то многоценное зерно, которое вложил в нее Киреевский, — зерно непреходящей истины о внутреннем устроении человека.
Была правда в том, что писал Киреевский о рационализме европейской мысли. Кто следит за развитием современной философии на Западе, тот знает, что по всему цивилизованному миру идет в последние два десятилетия великое умственное движение, имеющее предметом единственно чувственно-волевую личность в человеке, направленное к тому, чтобы выяснить ее природу, освободить ее и вручить ей одной, как подобает, и задачу миропознания, и задачу жизненного творчества, узурпированные отвлеченным сознанием. Метерлинк и Ницше — не равные по силе, но одинаково «призванные» вожди этого движения; один без устали слушает и учит нас слышать властный голос нашего чувственного «я», его немолчный отзвук на целостную совокупность бытия; другой учит нас сплачивать в себе эту чувственно-волевую личность и возводить ее до наибольшего могущества. А рядом с ними тем же стремлением поглощены сотни мыслителей и поэтов, и все они в последнем итоге учат тому же, что полвека назад проповедовал Киреевский: познавать и жить цельным духом.
Учение Киреевского о психологическом строе личности представляло собой основанную на его личном опыте и выраженную в самой общей форме научную гипотезу. Это было гениальное прозрение, на полвека опередившее работу науки. В 1886 году американским психологом Майерсом была впервые обнародована теория так называемых подсознательных психических состояний — открытие, подготовленное всем развитием психологии за последние два века и являющееся эрой в области науки о духе. Уже Лейбниц знал, что арена нашей психической жизни несравненно больше того освещенного круга, который мы называем сознанием. Он полагал, что в нашей душе совершается неисчислимое множество мелких перцепций, ускользающих от сознания, и что при помощи этих неуловимых перцепций человек находится в непрерывном общении со Вселенной. Это воззрение Майерс обосновывает экспериментальным путем. Он утверждает, что человеческая психика не ограничивается фокусом, то есть центральной частью, и более или менее освещенным полем, простирающимся вокруг этого центра. За пределами этих двух кругов, различающихся только по степени и образующих в совокупности так называемую область сознания, он считает научно доказанным существование другого «я» — подсознательного или сублиминального. «Каждый из нас, — говорит он, — обладает психическим бытием, более устойчивым и более пространным, нежели он догадывается, личностью, которую организм никогда не может проявить вполне». Таким образом, обычное сознание, составляющее лишь часть нашей личности, всеми своими корнями уходит в подсознательную сферу, деятельность последней обычно остается скрытой, но иногда, при известных обстоятельствах, обнаруживается и непосредственно, и характер этих обнаружений наводит на мысль, что частью своего существа, лежащей за сознательным «я», человек находится в общении с миром иным, чем тот, который воспринимается его чувствами.
В этой теории сублиминального «я», ставшей теперь прочным достоянием психологии, находит свое научное обоснование мысль Киреевского о чувственно-волевом, космическом ядре человеческой личности.
Петр Васильевич Киреевский
Н. П. Колюпанов в своей биографии Кошелева начинает рассказ о братьях Киреевских такими словами: «Род Киреевских принадлежит к числу самых старинных и значительных родов белевских и козельских дворян. В старину Киреевские служили по Белеву, владели в Белевском уезде многими вотчинами и поместьями: предку их, белевскому дворянину Василию Семеновичу, в начале XVII века пожаловано за осадное сидение бывшее его поместье село Долбино, в 7 верстах от Белева, в отчину — это и было великолепное родовое имение Киреевских, сохранившееся за ними до сих пор. В Долбине прошли все первые детские годы И. В. и П. В. Киреевских».
Совершенно так, только переменив имена и названия, приходится начинать биографию любого из первых славянофилов. Они все вышли из старых и прочных, тепло насиженных гнезд. На тучной почве крепостного права привольно и вместе закономерно, как дубы, вырастали эти роды, корнями незримо коренясь в народной жизни и питаясь ее соками, вершиною достигая европейского просвещения, по крайней мере в лучших семьях, а именно таковы были семьи Киреевских, Кошелевых, Самариных. Это важнейший факт в биографии славянофилов. Он во многом определял и их личный характер, и направление их мысли. Такая старая, уравновешенная, уверенная в себе культура обладает огромной воспитательной силой: она с молоком матери внедряется в ребенка и юношу, окружает теплой атмосферой, так что прежде чем он успел сознать себя, он уже сформирован; она заранее отнимает у своего питомца гибкость, но зато обеспечивает ему сравнительную цельность и последовательность развития. Нам, нынешним, трудно понять славянофильство, потому что мы вырастаем совершенно иначе — катастрофически. Между нами нет ни одного, кто развивался бы последовательно: каждый из нас не вырастает естественно из культуры родительского дома, но совершает из нее головокружительный скачок или движется многими такими скачками. Вступая в самостоятельную жизнь, мы обыкновенно уже ничего не имеем наследственного, мы все переменили в пути навыки, вкусы, потребности, идеи; редкий из нас даже остается жить в том месте, где провел детство, и почти никто — в том общественном кругу, к которому принадлежали его родители. Это обновление достается нам не дешево: мы, как растения, пересаженные — и, может быть, даже не раз — на новую почву, даем и бледный цвет, и тощий плод, а сколько гибнет, растеряв в этих переменах и здоровье, и жизненную силу! Я не знаю, что лучше — эта ли беспочвенная гибкость или тирания традиции. Во всяком случае, разница между нами и теми людьми очевидна: в биографии современного деятеля часто нечего сказать о его семье, биографию же славянофила необходимо начинать с характеристики дома, откуда он вышел.
Петр Васильевич Киреевский родился 11 февраля 1808 года в том самом Долбине, о котором только что была речь. Он был вторым ребенком в семье, на два года моложе своего брата Ивана. Отец, Василий Иванович, в молодости служил, при Павле вышел в отставку с чином секунд-майора и поселился в родовом Долбине, где выстроил себе новый дом — огромный, на высоком фундаменте, с мраморной облицовкой стен внутри, со множеством надворных строений и великолепными садами. Это был, по-видимому, сильный и оригинальный человек, нравственно из одного куска. Его образованность надо признать редкою для его времени: он знал пять языков, любил естественные науки, имел у себя лабораторию, занимался медициною и довольно успешно лечил; на смертном одре он говорил старшему сыну о необходимости заниматься химией и называл ее «божественной наукой». Он много читал, и его знания были, говорят, очень многосторонни. Пробовал он и писать, переводил повести и романы и даже сам сочинял. Он был англоман — любил английскую литературу и английскую свободу. Вместе с тем был очень набожен, ненавидел энциклопедистов и скупал в Москве сочинения Вольтера с тем, чтобы жечь их. Свой дом он вел строго по заветам старины; занятия химией и англоманство нисколько не поколебали в нем патриархального духа и не заставили с пренебрежением отвернуться от простонародного быта; напротив, он сохранил во всей силе ту близость усадьбы с народом, тот открытый приток народного элемента в господскую жизнь, которые отличали помещичий быт старого времени.
Из 15 человек мужской комнатной прислуги 6 были грамотны и охотники до чтения; книг и времени было у них достаточно, слушателей много. Во время домовых богослужений, которые были очень часто (молебны, вечерни, всенощные, мефимоны и службы Страстной недели) они заменяли дьячков, читали и пели стройно старым напевом: нового Василий Иванович у себя не терпел, ни даже в церкви. В летнее время двор барский оглашался хоровыми песнями, под которые многочисленная дворня девок, сенных девушек, кружевниц и швей водили хороводы и разные игры: в коршуны, в горелки, заплетися, плетень, «заплетися, ты завейся, труба золотая» или «а мы просо сеяли», «я иду во Китай-город гуляти, привезу ли молодой жене покупку» и др.; а нянюшки, мамушки, сидя на крыльце, любовались и внушали чинность и приличие. В известные праздники все бабы и дворовые собирались на игрища то на лугу, то в роще крестить кукушек, завивать венки, пускать их на воду и пр. Вообще народу жилось весело, телесных наказаний никаких не было — ни батогов, ни розог. Главные наказания в Долбине были земные поклоны перед образом до 40 и более, смотря по вине, да стул (дубовая колода, к которой приковали виновного на цепь рукою). Крестьяне были достаточны, многие зажиточны. К весельям деревенской жизни надо прибавить, что церковь села Долбина, при которой было два священника, славилась чудотворною иконою Успения Божьей матери. К Успеньеву дню стекалось множество народу из окрестных сел и городов, и при церкви собиралась ярмарка, богатая для деревни. Купцы раскидывали множество палаток с красным и всяким товаром, длинные, густые ряды с фруктами и ягодами, не были забыты и горячие оладьи и сбитень. Но водочной продажи Василий Иванович не допускал у себя. Даже на этот ярмарочный день откупщик не мог сладить с ним и отстоять свое право по цареву кабаку. Никакая полиция не присутствовала, но все шло порядком и благополучно. Накануне праздника смоляные бочки горели по дороге, шедшей к Долбину, и освещали путь, а в самый день Успения длинные, широкие, высокие, тенистые аллеи при церкви были освещены плошками, фонариками, и в конце этого сада сжигались потешные огни, солнца, колеса, фонтаны, жаворонки, ракеты поодиночке и снопами, наконец, бурак. Все это приготовлял и всем распоряжался Зюсьбир (немец из Любека, управлявший сахарным заводом Киреевского). Несмотря на все эти великолепия, постромки у карет, вожжи у кучера и поводья у форейтора были веревочные [291] .
291
См.: «Черты старинного дворянского быта» А. П. Петерсона. — A. M.
Семейные предания изображают Василия Ивановича человеком твердой воли и непреклонных убеждений. Рассказывают, что вскоре после его женитьбы в 1805 г. заехал в Долбино губернатор Яковлев, объезжавший губернию и пожелавший в Долбине переночевать, с ним была многолюдная свита, в том числе и его возлюбленная; Василий Иванович не впустил ее в свой дом, и губернатор принужден был уехать дальше искать ночлега и потом не решился мстить Киреевскому. Одно время Василий Иванович был судьею в своем уезде по выборам; он и здесь внушил уважение к себе своей справедливостью и страх своею строгостью: «Нерадение в должности — вина перед Богом», — говорил он и назначал неисправным чиновникам земные поклоны, как своим дворовым. Лясковский, просматривавший его записную книгу, встретил в ней две трогательные заметки, где он упрекает себя в несправедливости — раз по отношению к дворовому, которого разбранил, другой раз — к крестьянину, которому запретил ехать лугом. Это непоколебимое сознание своего нравственного долга простиралось в нем далеко за пределы семейного и помещичьего обихода: он чувствовал как гражданин и при случае умел поступать как гражданин. Сохранилось его черновое прошение на имя государя, где он предлагал способы для борьбы с повальными болезнями. В 1812 году, переехав с семьею для безопасности из Долбина в другую свою вотчину, под Орлом, он самовластно принял в свое заведование городскую больницу в Орле, куда во множестве свозили раненых французов. В госпитале царили вопиющие неурядицы и злоупотребления; не щадя сил и денег, всех подчиняя своей твердой воле, Киреевский улучшил содержание раненых, увеличил число кроватей, сам руководил лечением, словом, работал неутомимо; попутно он обращал якобинцев на христианский путь, говорил им о будущей жизни, о Христе, молился за них. Здесь, в госпитале, он заразился тифом, который свел его в могилу (в ноябре 1812 года).
Еще несколько анекдотических черт дополнят его портрет. В нем было много странного. Он был чрезвычайно неряшлив в своей наружности. Он очень много читал и любил читать, затворившись в своей комнате, лежа на полу; вокруг него на полу стояли недопитые чашки, потому что он не позволял убирать в кабинете, подметать и стирать пыль; после его женитьбы на молоденькой Авдотье Петровне Юшковой ездившие к ним гости говорили, что единственный чистый предмет в доме — это хозяйка. В обыденных житейских обстоятельствах он был наивен как ребенок. Так, живя в Москве с молодой женой, почти ребенком, до ее первых родов, он уезжал с утра из дома, не оставив ей денег на расходы, и она не знала, как накормить свою многочисленную дворню; а он, засидевшись в какой-нибудь книжной лавке, возвращался поздно, с кучей книг, а иногда со множеством разбитого фарфора, до которого был большой охотник.
Вот какого дуба отростком был П. В. Киреевский. Я с умыслом говорил подробно об отце: сын унаследовал от него так много черт, как это редко встречается. Важно не это сходство само по себе, но та перспектива в глубь быта и времени, которую оно открывает. Как и отец, Петр Киреевский представляет собою яркий моральный тип: та же внутренняя цельность, не подрываемая скепсисом, та же непоколебимая убежденность неизменно положительного свойства, та же непреклонная верность долгу и дальше живой умственный интерес и вместе крепкое «земле своей своеземство» — какой-то инстинктивный патриотический консерватизм, насильственно подчиняющий себе все завоевания ума и знания, еще дальше — одинаковый дилетантизм в занятиях, непрактичность в житейских делах, известное чудачество во внешних проявлениях личности и пр. Здесь чувствуется нечто большее, нежели фамильное сходство — это целая культура в двух, правда, незаурядных, но вполне типичных своих представителях, культура старого поместного дворянства, еще не оторванная от народной почвы, напротив, во многом близкая к ней и сознательно дорожившая этой близостью. Так духовный склад и самое мировоззрение Петра Киреевского всеми своими корнями уходят в глубь народной жизни. И, что особенно важно, — не только через отца, но и через мать вышли из недр одной и той же культуры.
Авдотья Петровна Юшкова также принадлежала к старинному дворянскому роду (притом того же Белевского уезда): по отцу она была в родстве с Головкиными и Нарышкиными, ее дед по матери, приятель екатерининских Орловых, был белевским воеводой. И ее семья, как Киреевских, соединяла с почвенностью замечательную по времени образованность: отец Авдотьи Петровны был в переписке с Лафатером, ее мать была отличной музыкантшей и, говорят, много читала на разных языках; бабушка, у которой она, осиротев, жила с пятилетнего возраста, вдова того самого белевского воеводы, важная и богатая барыня, была женщина по-тогдашнему начитанная. Сама Авдотья Петровна получила прекрасное образование, опять-таки двойственное: воспитанная французскими гувернантками из эмигранток, она рано освоилась с французской классической литературой, и, с другой стороны, живя по зимам в Москве, в дружеском кружке Тургеневых и Соковниных, она, по словам ее биографа, не могла не разделять общего восторга к Дмитриеву и Карамзину, который на правах родственника бывал в доме ее бабушки. Вообще литературные и эстетические элементы преобладали в ее воспитании, и это как нельзя более соответствовало ее живой, восприимчивой натуре. В этом же направлении сильно повлиял на нее, как легко понять, В. А. Жуковский, побочный сын ее деда, росший вместе с нею, он был другом ее юности и руководителем в занятиях. Шестнадцати лет она была выдана замуж за вдвое старшего Киреевского. Он представлял собою по преимуществу моральный тип, она — тип эстетический. Влияние мужа, без сомнения, во многом и на всю жизнь определило ее положительные взгляды, в особенности укрепило в ней глубокую религиозность, но она до старости сохранила свой легкий, ясный, живой нрав. Она любила цветы, поэзию, живопись, шутку и сама была остроумна и готова на проказы, сама прекрасно рисовала. «Чувство любви к красотам Божьего мира было необыкновенно развито в Авдотье Петровне: до преклонной старости не могла она равнодушно видеть цветущий луг, тенистую рощу. Цветы были ее страстью: она окружала себя ими во всех видах, составляла букеты, срисовывала, наклеивала, иглой и кистью передавала их изображения». Так же сильно был развит в ней вкус к поэзии, вообще к литературе. По словам К. Д. Кавелина, близко знавшего ее, она была основательно знакома со всеми важнейшими западными литературами, не исключая новейших. Она и сама любила писать: ее письма к сыновьям и их друзьям очаровательны. Всю жизнь она переводила с иностранных языков. Еще в юности она под руководством Жуковского перевела много пьес модного тогда Коцебу; в 1808–1809 г. она помогла Жуковскому перепиской и переводами при издании «Вестника Европы»; когда подрастали ее дети, она перевела «Левану» Ж. П. Рихтера, позднее перевела двухтомную «Жизнь Гуса» Боншоза, отрывки из мемуаров Стеффенса для «Москвитянина» 1845 г. и пр.; ее переводы, большею частью ненапечатанные, составили бы много томов.
П. В. Киреевский мог бы сказать о себе словами Гете: от отца он унаследовал моральный тип, des Lebens ernstes F"uhren [292] . Этот тип унаследовали все трое детей: его брат, Иван Васильевич, основатель философской доктрины славянофильства, и сестра Мария, умершая девицей в пятидесятых годах, ревнительница древнего благочестия, дважды собственноручно переписавшая макариевский перевод Библии, в то время запрещенный цензурою. Но поэтическое чутье, страстную любовь к музыке, склонность к безобидной шутке — словом, die Frohnatur [293] , позднее, впрочем, заглохшую в нем, — он унаследовал, конечно, от матери. Это ее легкая кровь сказывалась в нем, когда, придя, например, однажды к Екатерине Ивановне Елагиной вечером в день ее именин, он извинялся, что не принес подарка, и вдруг, показав в окно, сказал: «Но дарю тебе всю chevrefeuille (жимолость) на свете и еще Полярную звезду».
292
Серьезное отношение к жизни (нем.). — A. M.
293
Веселая натура (нем.). — A. M.