Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка личности и творчества
Шрифт:
Эта общая наследственность со стороны отца и матери в характере П. В. Киреевского непосредственно бросается в глаза. Гораздо труднее определить те частные черты, которые были обусловлены в нем духом семьи. Если вообще атмосфера родительского дома могущественно влияет на ребенка, то тем сильнее это влияние в семьях столь крепкой и насыщенной культуры, какова была семья Киреевских. Что семья развила и укрепила в нем религиозное чувство и преданность православию, это разумеется само собою. В этом доме, несмотря на легкий характер матери, гнездились какие-то темные предчувствия и страхи. Семейная хроника Киреевских и их родных полна всяких мистических историй, неожиданных совпадений и чудес. В долбинском доме являлись духи каких-то бабушек, умерших за сто лет. Говорили, что Василий Иванович в минуту смерти (он умер, как уже сказано, в Орле) приехал в Долбино в карете, прошел в дом и крикнул своего человека: все дворовые видели его и слышали его голос. На его свадьбе с Авдотьей Петровной шафером был у него Николай Андреевич Елагин; свадьба была 13 января (1805 г.) в Долбине; шафер простудился, занемог горячкой и через несколько дней умер в доме молодых. В 1817 году, 11 января, в день рождения Авдотьи Петровны, должна была состояться в Дерпте свадьба ее лучшего друга, Марьи Андреевны Протасовой, которую так долго любил Жуковский, с Иваном Филипповичем Мойером. Почему-то свадьба в этот день не могла состояться и была перенесена на 14 января. Авдотья Петровна спешила из Долбина на эту свадьбу, но лед Оки подломился под ее повозкою, она едва не утонула, страшно простудилась и была принуждена долго оставаться в Козельске; здесь она сблизилась со своим троюродным братом, родным братом того самого шафера, Алексеем Андреевичем Елагиным, за которого и вышла вскоре затем по второму браку. Такие совпадения запоминались, им, по-видимому, придавали в семье таинственное значение. Все, начиная с самой Авдотьи Петровны, видели пророческие или предостерегающие сны. Общей особенностью всей семьи была также взаимная мнительность относительно здоровья, державшая всех в постоянном беспокойстве и превращавшаяся в панический страх при малейшем поводе. Письма П. В. Киреевского, можно сказать, на три четверти наполнены тревожными запросами, увещаниями и пр. насчет здоровья матери, братьев, вообще родных; пустячное нездоровье кого-нибудь из них заставляет его скакать на место — в Бунино, Петрищево, Москву, бросая все дела, и это повторялось много раз ежегодно. Иван Васильевич тоже был мучеником этих страхов. Кажется, будто тяжелая серьезность их отца в соединении с нервной возбудимостью матери породили в сыновьях эту тревогу, которая ложилась черной тенью на их жизнь и на их мышление.
Без сомнения, покажется странным, если я скажу, что ни образование, ни внешние влияния, которым в молодости подвергался П. В. Киреевский, по существу ничего не изменили в нем. Во всяком случае, их действие на него было ничтожно — до такой степени его душевный склад и самое его миросозерцание были предопределены наследственностью и духом семьи. Более чем о каком-либо человеке, о нем можно сказать, что он остался неизменным от рождения до могилы. Мы слишком мало знаем о его молодости, чтобы можно было восстановить картину его развития, но то, что его развитие было только раскрытием и осознанием его врожденных наклонностей, в которых нашел себе форму и волю целый мир национальной и сословно-дворянской истории.
В 1812 году, когда умер отец, П. В. Киреевскому было четыре года. Ближайшие полтора года Авдотья Петровна прожила с детьми у своей тетки Е. А. Протасовой в ее имении под Орлом; маленький Петя, говорят, очень скучал там по родном Долбине. С ними жил там и Жуковский, тогда уже прославленный автор «Певца во стане русских воинов», и, когда Авдотья Петровна, в середине 1814 года, перебралась назад в Долбино, он поселился у нее. Петр Васильевич был еще слишком мал, чтобы Жуковский мог непосредственно повлиять на него. Но влияние Жуковского через Авдотью Петровну вошло в семью и, например, очень сильно отразилось на старшем Киреевском; оно в значительной степени определило его вкусы, литературные приемы и даже характер его позднейшей философии. В Петре Киреевском не заметно ни малейших следов этого влияния; немецкий романтизм оказался столь же незаразительным для него, как позднее германская философия. В 1817 году, как сказано, Авдотья Петровна вышла замуж за А. А. Елагина. Это был, по-видимому, заурядный человек, не внесший новой струи в семью, но он был любитель философского чтения, почитатель Канта и Шеллинга. Нет сомнения, что он много содействовал раннему пробуждению философского интереса в Иване Киреевском. Вероятно, и Петр Васильевич читал Шеллинга: тогда в его кругу все увлекались Шеллингом, возможно, что он заимствовал у Шеллинга некоторые историко-философские идеи, но общий дух шеллингинизма опять-таки остался ему совершенно чужд и нимало не определил его направления. Он мог бы и никогда не слыхать о Жуковском, мог бы не прочитать ни строки из Шеллинга — его мировоззрение и его деятельность были бы те же. Об Иване Киреевском этого нельзя сказать.
Братья Киреевские получили чрезвычайно тщательное воспитание. Еще в Долбине они основательно изучили немецкий и французский языки и их классические литературы. В 1821 году семья переселилась в Москву; здесь юноши брали уроки у лучших профессоров университета — у Снегирева, Мерзлякова, Цветаева, Чумакова, учились английскому, латинскому и греческому языкам. Старший в 1824 году сдал экзамен в университете и поступил на службу в Архив Министерства иностранных дел; младший пошел тем же путем несколько позже.
В те годы умственная жизнь Москвы отличалась большим оживлением. Было бы соблазнительно рассказать, как начала пробуждаться мысль в передовых представителях молодого поколения, как стали возникать первые московские кружки — Раича, Веневитинова, В. Ф. Одоевского, как эти юноши, вышедшие из самых недр патриархального быта и нисколько ему не враждебные, в силу какой-то инстинктивной потребности со страстью предались отмеченному философствованию, которое в конце концов приведет их к выработке нового мировоззрения, как они в поисках истины жадно набросились на современные им философские и эстетические теории Запада и как своеобразно они приспособляли эти учения к своим нуждам. Рассказать об этом было бы тем более соблазнительно, что братья Киреевские стояли в самом центре движения, были дружны с его вождями, входили в состав этих кружков. Но в биографии П. В. Киреевского такой рассказ, я боюсь, был бы совсем неуместен. Мало того, что у нас нет ни одного прямого показания о его роли в этих кружках, об его интересе к ним или об их влиянии на его развитие, но даже предположительно ни одна черта его позднейшего мировоззрения не может быть поставлена в связь с этим движением (опять-таки в отличие от его брата). Общего влияния, разумеется, нельзя отрицать, но оно неуловимо, утверждать же что-нибудь положительное нет оснований. Петр Васильевич был в молодости, да и всю жизнь нелюдим и застенчив; эта молодежь были не его друзья, а друзья его брата; весьма вероятно, что он вовлекался в их кружки, так сказать, механически, вслед за братом, и оставался чужд их интимной жизни.
Вообще, повторяю, внутренняя жизнь П. В. Киреевского в его молодые годы остается для нас закрытой. Несколько больше сведений сохранилось об его литературных занятиях за это время. По-видимому, первой его работой, попавшей в печать, было изложение небольшого курса новогреческой литературы, изданного по-французски в Женеве в 1827 году Ризо Нерулосом, это изложение было напечатано за полной подписью, П. Киреевский, в двух книжках «Московского вестника» 1827 года, 13-й и 15-й. Выбор книги был очень удачен. В этот момент вся передовая часть европейского общества с глубоким участием следила за героическими усилиями греков отстоять свою едва добытую независимость. Борьба партий в самой Греции облегчила задачу турок: в 1825 году они снова перешли в наступление, в 1826-м взяли Миссолонги и овладели Мореей, и, в то самое время, когда печаталась статья Киреевского, — в июне 1827 г., взятие Акрополя снова отдало Грецию во власть мусульман. Книга фанариота Ризо вовсе не была простою историей литературы: он хотел познакомить Европу с историей умственного возрождения своей родины и доказать ей, что возрастание Греции было «неизбежным следствием нравственного усовершенствования народа, а не действием фанатической черни, возмущенной умами беспокойными»; по тогдашнему настроению европейского общества, особенно правительств, это был со стороны Ризо очень искусный прием. Во всяком случае, выбор такой книги свидетельствует о значительной развитости девятнадцатилетнего Киреевского. Статья почти сполна занята переводом выдержек из книги Ризо, они выбраны умно и переданы прекрасным слогом.
В этом же или в следующем (1828) году Петр Васильевич перевел и издал отдельной книжкою повесть Байрона «Вампир» [294] со своими примечаниями (я не видел этой книжки). В 19-й — 20-й книге «Московского вестника» за 1828 год напечатан его прозаический перевод с испанского значительной части комедии Кальдерона «Трудно стеречь дом о двух дверях», сопровождаемый таким примечанием редакции: «Считаем за долг сообщить приятную новость любителям словесности, что П. В. Киреевский, которому мы обязаны сим отрывком, намерен заняться переводом всех лучших произведений Кальдерона». Действительно, в бумагах Петра Васильевича после его смерти были найдены, по словам Н. А. Елагина, несколько оконченных драм Кальдерона, а также Шекспира, переведенных им в молодости [295] , почему он не напечатал их — мы не знаем.
294
Опубликована в 1828 г. в Москве под названием «Вампир. Повесть, рассказанная лордом Байроном». В действительности это повесть врача Байрона, Полидори (1795–1821), записанная им после импровизаций Байрона на эту тему во время знаменитого «эпизода» в Швейцарии в 1816 г. (спасаясь от дурной погоды, Байрон, Полидори, Шелли и его жена Мэри по очереди рассказывали страшные истории). П. В. Киреевский сопровождает свой перевод примечаниями, где рассказывает о фольклорных источниках повести, их происхождении. (OCR: из комментариев)
295
Из драм Шекспира во всяком случае П. В. Киреевским были переведены до 1832 г. «Отелло» и «Венецианский купец». (OCR: из комментариев)
Все эти работы носят очевидно случайный характер и не проливают света на внутреннюю жизнь молодого Киреевского. Были ли у него в это время какие-нибудь определенные планы на будущее, неизвестно. Весною 1829 года он решил было вступить в военную службу [296] . Это намерение, конечно, стояло в связи с только что начавшейся (в 1828 г.) войною против Турции, но что именно прельщало Киреевского в этой войне — мечта ли о восстановлении креста на святой Софии (как императора Николая) или же, что вероятнее, надежда на освобождение Греции русским оружием — судить невозможно. Жуковский, узнав о его намерении, обещал помочь ему в определении на службу, но родители, по-видимому, противились. По намеку в одном письме Рожалина [297] можно догадываться, что в конце концов Авдотья Петровна дала согласие, но тем временем война кончилась, во всяком случае, Петр Васильевич остался штатским человеком. И все-таки в половине июля он надолго покинул родительский дом. Тогда только что начиналась тяга русской молодежи в германские университеты — П. Киреевский был одним из первых.
296
Юнкером. См.: Уткинский сборник (М., 1904. — С. 49) и письма Н. М. Рожалина (Русский архив. 1909. — Кн. 8. — С. 569, 572, 577.)
297
Русский архив. — 1909. — № 8. — С. 577: «Жаль, что вы так долго не отпускали Петра Васильевича: сколько было бы для него случаев отличиться!.. Желаю ему искренно похода и счастья» (к А. П. Елагиной, от 17 августа 1829 г.).
Он пробыл за границею больше года, и за это время не только он сам, как естественно, писал матери письма более обстоятельные, чем обыкновенно, но и о нем много писали ей брат Иван, съехавшийся с ним там, и их товарищ, друг их семьи Рожалин, которого Петр Васильевич уже застал в Германии, так что из этих писем его образ выступает пред нами явственнее, нежели в какой-нибудь другой период его жизни.
Он ехал в Германию несомненно под обаянием ее поэзии и науки. Первый немецкий город, где он решил остановиться, был Дрезден; он рассчитывал найти здесь Рожалина, но разыскал его только на третий день, через час после встречи они были уже в театре: давали «Фауста» в честь 80-летнего рождения Гете. Восхищению Петра Васильевича не было границ: «Невозможно было не забыться, — писал он брату об этом представлении, — едва ли какая-нибудь трагедия может действовать сильнее»; дирекция обещала дать «Фауста» еще два раза, и они ждали с нетерпением, но власти запретили вторичную постановку. Ему было очень досадно, когда какая-то дама, с которою он познакомился в Дрездене, обещав дать ему письмо к сестре Жана Поля Рихтера в Мюнхен, обманула. Вместе с Рожалиным он исходил пешком Саксонскую Швейцарию, которая ему очень понравилась. Он был вообще очень оживлен. После его отъезда в Мюнхен (в Дрездене он провел несколько больше двух недель) Рожалин пишет о нем Шевыреву: «У меня был П. В. Киреевский, здоровый, веселый, нетерпеливый слышать Шеллинга и его мюнхенскую братию… Я многого ожидаю от его твердого, постоянного и умеренного характера, которому Мюнхен придаст электричества. План его — учиться политическим наукам, особенно истории, и особенно средней истории». Но и в эти первые дни своей заграничной жизни, когда, казалось бы, блеск европейской культуры должен был ослепить 20-летнего юношу, впервые увидевшего свет, Киреевский остается верен своим задушевным пристрастиям. В России лучше! В Германию можно приехать за делом, на время, поучиться, но жить хорошо только в России. Он уже в Дрездене «успел посердиться на немцев»: в Бреславле ему сшили сапоги, но едва он под Дрезденом взошел на горы, подошвы отвалились. И лошади нехороши: поехали верхом к Богемским горам, «Петр Васильевич перепробовал всех наших лошадей и проклял всех до единой». Немецкие города кажутся ему мизерными, даже Мюнхен, который «на Москву самый похожий»: «Очень много красоты отнимает у здешних городов недостаток колоколен и златоверхих церквей, которые так много украшают наши. Правда, здесь есть прекрасные готические здания, но их во всем городе три или четыре, и при взгляде на город издалека они совсем не производят такого действия, какое множество колоколен и башен в Москве или даже Смоленске».
В начале сентября (1829 г.) Киреевский приехал в Мюнхен, где решил основаться надолго. Наняв квартиру из двух комнат, побывав в театре, посетив Тютчевых, он наконец занялся делом: отправился к ректору университета, филологу Тиршу, просить позволения слушать лекции. Визит сошел благополучно, только уходя Киреевский «чуть-чуть было не вышиб дверь», толкнувшись о нее. По заведенному тогда обычаю он должен был посетить и Шеллинга, которого собирался слушать. Это посещение он подробно описал в письме к брату, остававшемуся еще в Москве. Я должен привести это письмо целиком: оно ближе и, главное, непосредственнее познакомит читателя с молодым Киреевским, нежели это мог бы сделать самый искусный рассказ. Этот юноша двадцати одного года очевидно очень умен и развит не по летам, он зорок в своих наблюдениях, самостоятелен и спокоен в суждениях, и, однако, сколько молодости в его письме, какая теплая задушевность! Шеллинг, наверное, не часто видал таких юношей, недаром он сразу заметил его и надолго запомнил [298] .
298
Далее приводится текст письма П. В. Киреевского от 7/19 октября 1829 г. — A. M.
Он записался в университете и начал, по-видимому, усердно посещать лекции Шеллинга, Окена, Тирша, Гёрреса и др.; дома он занимался латинским языком, отчасти испанским и итальянским, читал по философии (Шеллинга) и по истории. Изредка он бывает на приемных вечерах у Шеллинга и Окена, но чаще — раза два в неделю — проводит вечера в семье Ф. И. Тютчева, принявшей его с родственной теплотою. Время его распределено по часам, и он трудится упорно. Уже теперь, как потом всю жизнь, он до робости скромен и самого низкого мнения о своих способностях. Ему тяжело чувствовать, пишет он брату, как мало он оправдывает высокое понятие, которое тот имеет о нем. Он во всем считает себя ниже брата: