Тревожный звон славы
Шрифт:
— Вот сюда, в эту аллею... — возбуждённо говорил он. — Я буду вспоминать: она гуляла здесь, она сидела на этой скамейке...
— У вас поэтические грёзы, вам хочется писать стихи.
— Стихи? Нет... Может быть...
Звенели птичьи голоса. Даже в сумраке зелень казалась пронзительно-яркой. Терпкие запахи дурманили голову.
— Ваши стихи... — говорила Керн. — В них какая-то сладость, нега, необыкновенные чувства!..
— Но неужели в вашем сердце нет для меня тайной нежности, порыва, влечения?
— Ваши стихи... В них высокость и красота — всё то, что так безуспешно искала я в жизни.
И чем больше говорила она о поэзии, о прекрасном, тем больше возбуждалась и чаще поглядывала на высокого красивого Алексея Вульфа, который шёл впереди рядом с матерью.
— Боже мой, — сказал Пушкин, — сколько глупостей я готов наделать! Зачем вы приехали? Нет, зачем вы уезжаете?
— Ну, хорошо, если стихов вам не хочется, создайте же, по крайней мере, словесный мой портрет, — ответила она.
— Но это невозможно!
— Почему?
— Где взять нужные слова?
— Всё же и вы решили быть любезным...
— Я бы сказал так: хотите знать, что такое госпожа Керн? Она изящна, она всё понимает, она легко огорчается и так же легко утешается, у неё робкие манеры, но она способна на смелые поступки... Но не это главное. Главное, она чудо таинственной привлекательности. Вы довольны?
— Ну ещё, ещё. Я слушаю.
— Для неё мало кто что-нибудь значит, разве лишь на минуту займёт её воображение. Когда глаза её смотрят с пронизывающим и сладострастным выражением, их взгляда никто не может выдержать спокойно... Вы довольны?
Всё же пришлось вернуться к экипажам.
— Я приду утром вас проводить, — сказал Пушкин.
Экипажи тронулись.
Хладнокровный Алексей Вульф проникся состоянием прекрасной своей кузины. В темноте экипажа он положил руку на её мягкое бедро. Она вздохнула. Он придвинулся ближе.
Когда в Тригорском все улеглись, они встретились у дверей чулана вблизи заднего крыльца. На куче старых одеял и тюфяков она страстно отдалась ему.
...Вернувшись в свою комнату, Пушкин зажёг свечу и сел за стол. Он трепетал от наплыва чувств. Но плотское, жадное, тленное, душное, смертное исчезло — и полились стихи.
Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты, Как мимолётное виденье, Как гений чистой красоты.Это было о первой их встрече в 1819 году у Олениных. Но дальше он повторил — уже мастерски, новыми словами — то самое, что когда-то написал в стихотворении, обращённом к ней же: поэт не живёт, а дремлет, но вот он встретил прекрасную чистую женщину, и к нему вернулись вдохновение, чувство красоты и счастья жизни.
Вошла Ольга Калашникова: как всегда, она дожидалась своего времени.
Что? Зачем? Сейчас? Нет, она пришла не вовремя!
Но она стояла смиренно.
— У вас печаль, сухота, Александр Сергеевич, — сказала Ольга тихо.
Он не ответил. Обиженная девушка заплакала. Ему сделалось жаль её. Посадив себе на колени, он погладил её по русым волосам.
— Ну, иди, — сказал он. — Иди, я сегодня занят.
Она, тихо ступая, вышла.
В комнате ещё долго горела неяркая свеча.
XXXII
Прогулка в первой половине августа 1825 года.
К вечеру мошкара вилась над дорогой лёгким пологом и вдруг таяла и исчезала в токах нагретого за день воздуха.
С полей возвращались жнецы — потные, усталые, кто с серпами в руках, кто с узелками за плечами. Oral шли нестройной ватагой в лёгких своих полуодеждах, что-то разноголосо распевая, и разбредались у околицы.
Он соскочил с коня — тотчас рядом оказался русоголовый парень и ловко подхватил лошадь под уздцы.
Улыбаясь, они смотрели друг на друга. Парень держался просто, свободно, был рад угодить и готов был исполнить решительно всё. Он ждал повелений, но Пушкин лишь внимательно глядел на него. Потом спросил:
— Жара?
— Так кто ё знает, — ответил тот и тряхнул головой. У молодого барина и у парня в улыбке сверкали зубы.
— Да ведь жара!
— Так Успенье ж, барин! Госпожинки, вспожинки, дожинки...
Пушкин не понял, но слушал и кивал головой.
— А звать тебя как?
Тот назвался.
— Ну ладно, прощай. — Пушкин пожал ему руку, вскочил в седло и перехватил повод.
Снова зазвенела у лица мошкара. В воздухе — тёплом, недвижном — растёкся тягучий медовый запах. Поля спело, отяжелело желтели.
...Конечно, ещё в лицее он написал «Бову», следуя за Радищевым и Карамзиным, — ему мнилась русская национальная поэма, а она оказалась всего лишь перелицовкой Вольтера на русский лад. Потом он написал «Руслана и Людмилу», желая хоть как-то восполнить брешь — отсутствие русской средневековой литературы, но и в этой поэме было мало русского. На юге возникали замыслы о Мстиславе Мстиславиче, о Владимире — замыслы исторических эпопей. Темы были русские, но, увы, без оригинально-национального.
Он отогнал назойливую мошкару, дал лошади шпоры. Опять бабы и мужики, их нестройные голоса, жёлтые нивы.
С некоторых пор все говорят о народности, требуют народности, жалуются на отсутствие народности в творениях русских писателей. Но кто же толком определил народность? Бестужев воюет против галлицизмов, Кюхельбекер величает летописи и сказания. В чём-то каждый прав, да разве только в выборе предметов из истории, в употреблении русских слов истинная народность? Кто народен в России? Крылов. А почему? Потому что отличил черты наших нравов — весёлое лукавство ума, этакую русскую живую насмешливость, живописный способ выражения мыслей. Народность — она в самом духе произведения, в каких-то основах его. Вот Европа: Малерб и Ронсар истощали силы, усовершенствуя стих, и забыты. А Шекспир, Лопе де Вега, Кальдерон, Ариосто [198] , Расин и темы-то брали вовсе не из жизни своего народа, а на творениях их печать народности. Немцам чужда учтивость героев Расина. Французам чужды нравы немцев. Русским чужд Лафонтен с его naivite, простодушием.
198
Малерб Франсуа де (1555—1628) — французский поэт, автор од и гимнов.
Ронсар Пьер де (1524—1585) — французский поэт, глава группы поэтов «Плеяда».
Лопе де Вега Карпьо Феликс (1562—1635) — испанский драматург, создатель около 2000 пьес.
Кальдерон де ла Барка Педро (1600—1681) — испанский драматург
Ариосто Лудовико (1474—1533) — итальянский поэт, автор поэмы «Неистовый Роланд», комедий, сатирических стихотворных посланий.
Он свернул на дорогу в Тригорское. Всё же чувствовалась вечерняя прохлада.
Баба звонко кричала:
— Бараше-бараше! Бася-бася! — Она созывала овец.
Пьяный мужик, шатаясь, шёл навстречу. Он остановился и, размахивая руками, обратился к Пушкину:
— Вот анадысь пошёл я взгороду городить, штоб скот не ходил. Да не хоц ничего делать! Знай я пью, бабу свою бью, анадысь так взлупил... Барин ты мой дорогой, вот я пью, вот всё пью...
Тригорская анфилада комнат была пуста. Мамки увели младших детей, только бойкая экономка приветствовала Пушкина и, как обычно, предложила мочёных яблок. Но он прошёл в библиотеку.