ЖАНРЫ

Тревожный звон славы
Шрифт:

Снова хлебнув изрядную порцию из бутыли, она принялась рассказывать:

— Крестьянка я, свет мой. И родители мои крестьянством занимались, и деды, и бабки. Было нас, детей, пятеро. Ещё были, да много померло. А избёнка у нас небольшая, соломой крыта, а печь у нас стояла не так, как сейчас, в стороне, а как раз посерёдке — в старину так клали. Отец всё молчком — так оно известно: не разговаривает конь, да везёт. А уж мать любила сказки нам сказывать. Бывало, на печку заберёмся — она и начнёт. А уж я пужливая была, и всё мне потом черти да русалки снились... Да пришла тут пора замуж идтить. Леток-то мне было неполных четырнадцать... Помню, сидим за столом, пропивают меня, а я скорей за гумно и воплю. За бедного вышла замуж. Да был муж мой голубок кроткий: ни мухам ворог и никому. Да ведь у нас как: сердитого проклянут, а смирного живьём поглотят. Уже всем заправляла свекровь моя. Она хоть и молчит, но словно ругает. А уж работой меня задавила. А свёкор как пустится, бывало, во все нелёгкие пить, так пошла изба по горнице, а сени по полатям... Ну, промеж их и ссоры были, не без того, и не всё горлом, ино и руками... А у меня тут детки завелись: что ни год, то поп...

Она замолчала, потому что ей показалось, что питомец её, самый дорогой из всех сыночков, вроде вовсе не слушает.

Могла ли она знать, что он, потомок столбовых бояр, неприметным усилием души превратил себя в мужика, в смерда — с курчавыми волосами, с баками, но в лаптях и в посконной рубахе — и в этом образе сидит в ветхой лачужке с соломенной крышей, в глухой деревне, в глухом краю необъятной России!

...В своей комнате он тотчас принялся за привезённые бумаги. Это был бесценный исторический документ! На плотных белых листах мелким и аккуратным почерком без поправок положены были строки немецкого прихотливого готического шрифта. Витиеватым, высокопарным слогом старинный автор излагал биографию знаменитого арапа. Тотчас Пушкин принялся переводить:

«Абрам Петрович Ганнибал был действительно заслуженный генерал в имперской русской службе... Родом был африканский арап из Абиссинии, сын в тогдашние времена сильного владельца в Абиссинии, столь гордого своим происхождением, что выводил оное прямо от Аннибала. Сей владелец был вассалом Оттоманской империи в конце прошлого столетия, взбунтовавшийся вместе со многими другими князьями... После многих жарких боев сила победила. И сей Ганнибал 8 лет, как меньшой сын владельца, вместе с другими знатными юношами был отвезён в залог в Константинополь...

Пётр имел горесть видеть, что подданные его упорствуют к просвещению... и посланнику велел прислать арапчика с хорошими способностями...»

Переводить было трудно: немецкий язык изучали в лицее, но он его забыл, и хотя за него снова брался, но не очень охотно. Зато смутно возник замысел нового романа — теперь уже не в стихах, а в прозе... Но не сейчас — всё это потом, потом! Сейчас слишком многое было начато и ещё не закончено...

Протекло несколько дней — и вдруг, о радость! Посыльный от уездного предводителя дворянства Пещурова передал ему записку. Он не поверил глазам. Может ли это быть? Лицейский его приятель Александр Горчаков здесь, в Лямонове! Он гостит у дяди, из-за болезни сам не может приехать и зовёт к себе.

Слава Богу, Арина Родионовна поправляется. И он тотчас же отправился за шестьдесят вёрст по ухабистой, тряской дороге в направлении Опочки.

Александр Горчаков — один из ближайших лицейских друзей! Как странно: всю жизнь выбирал он, Пушкин, себе кумиров, притом вовсе не поэтов. Горчаков был для него кумиром в лицее, поражая истинной светскостью, княжеским прирождённым аристократизмом, несомненным блеском талантов и разгоревшейся над ним с юных лет звездой бесспорных успехов и удач. В Петербурге таким кумиром стал для него Чаадаев — бесстрастный, мудрый, почти непостижимый. На юге Александр Раевский загипнотизировал пылкое его воображение. Всю жизнь в нём таилась жажда поклонения, и он, Пушкин, кого-то ставил неизмеримо выше себя...

Имение Лямоново во всей округе было не только одним из обширнейших и богатейших, но, пожалуй, и самым красивым. Двухэтажный белый каменный особняк оплетала нарядная зелень.

Алексей Никитич Пещуров — небольшого роста худощавый старичок с редеющими волосами, с зализами над лбом — прогуливался в саду, когда подъехала коляска. Он засеменил навстречу Пушкину.

— Узнал, сразу же узнал вас! — Он взял Пушкина под руку. — Вы, конечно, не помните, а я ведь присутствовал на ваших выпускных экзаменах в лицее. И знаете, если бы не эти баки... знаете... вы вовсе...

В это время среди белых колонн мелькнула стройная фигура молодого человека. Горчаков на ходу запахивал халат. Лицейские друзья обнялись. Пещуров с улыбкой поглядывал на них.

— Вот он, наш знаменитый поэт Пушкин! — воскликнул Горчаков, обращаясь к дяде.

— Знакомы мы с ним, знакомы, — ответил уездный предводитель. — Знаете, оставляю вас одних — и сойдёмся за столом!

Горчаков повёл Пушкина в комнату и прилёг. Он был в очках, на высокий его лоб спадали мягкими прядями волосы, тонкие губы, как прежде, были сжаты в линию и язвительно изгибались.

— Ревматизм... — пожаловался он, как когда-то жаловался в лицее.

Какое-то время висело молчание. После долгой разлуки нелегко было сразу найти общую тему. Но их лицей! Так кто же, где же, как же?..

— Приезжали Пущин и Дельвиг, — произнёс Пушкин. — Ты третий... Впрочем, ведь это случайно: ты не ко мне, а к дяде.

— Да, я приехал из Спа, где лечился...

Горчаков коротко рассказал о себе. Да, всё складывалось недурно. Ему довелось быть свидетелем важных событий: на конгрессе в Тропао, в Лейбахе, потом и Венский конгресс... Он награждён орденом Святого Владимира 4-й степени, он кавалер ордена Святой Анны 2-й степени, он определён первым секретарём посольства в Лондоне при графе Ливене и пожалован в надворные советники...

Увы, Пушкин ничем награждён не был, он оставался в том же табельном ранге, в котором — так давно — выпущен был из лицея... Он не стремился к официальным успехам на служебной лестнице, да ведь о человеке судят не по его стихам, а по положению в обществе... Ему сделалось неприятно, на душе будто заскребли кошки.

Но с ним лицейский друг! И он привёз почитать ему новое и любимое творение — сцены трагедии, работа над которой стремительно продвигалась к концу.

Горчаков внимательно слушал. Всё же он счёл нужным сделать несколько замечаний.

— Мне резанули слух какие-то грубые словечки.

— Ну, у Шекспира не такое встречается! — возразил Пушкин и принялся излагать другу заветные замыслы реформы драматической сцены, говорил о стеснительных правилах лжеклассицизма и великой широте и глубине Шекспира.

Горчаков настаивал на своём.

— Шекспир жил не в девятнадцатом веке, — сказал он. — А в наше время грубости твоей трагедии будут неприятны, некрасивы... У тебя там какие-то слюни... Вычеркни, братец, право...

Пушкин встревожился. Может быть, Горчаков прав? Может быть, в чём-то он сам заблуждался? Нет, не может быть!.. Слишком много души и ума вложил он в трагедию.

Но сказал:

— Хорошо. Я подумаю... Может быть, вычеркну...

— И вообще, — продолжал Горчаков, — вот я думаю о твоей судьбе. Друг мой, la disqrace ne donne pas cher nous de populairite! [202] А ты, я полагаю, объедаешься своим гонением...

— Да помилуй, что ты говоришь, кто это внушил тебе?

202

Немилость не дает у нас известности! (фр.).

Поделиться с друзьями: