Тревожный звон славы
Шрифт:
— В тебе всегда заметна была какая-то недоверчивость к людям. К чему это приведёт? Ты можешь почерстветь. Во всяком случае, питомцам лицея, созданного императором Александром Павловичем, не подобает идти против основателя этого заведения, которому мы всем обязаны... Благие цели никогда не достигаются тайными происками. Ты молчишь, ты со мной согласен?
Пушкин молчал. Но почему же, в самом деле, столь многие считают возможным разговаривать с ним в назидательном тоне? Может быть, потому, что, не проникая за внешнюю оболочку несдержанности, горячности, разбросанности, распущенности, его путают с братцем Лёвушкой?
— Мы исповедуем противоположные убеждения, — продолжал Горчаков, — однако я всегда восхищался твоим поэтическим талантом. Дядя Пещуров много писал о тебе — с живейшим интересом я отношусь к каждой подробности... Признайся же, при твоём поведении, иногда просто нелепом, при обстоятельствах, которые я в подробностях знаю, государь обошёлся с тобой просто с ангельской добротой и величайшим снисхождением!..
— Поговорим о другом, — угрюмо бросил Пушкин. — У меня был Дельвиг...
— Ах, из него ничего не выйдет! — махнул рукой Горчаков. — Лентяй, слюнтяй, лодырь — не больше.
— Жанно Пущин из гвардейцев перешёл в судебное ведомство — ты знаешь об этом?
— Он всегда был удивителен, наш Жанно, — горячо поддержал Горчаков. Даже он, как и все, поддавался обаянию Пущина. — Молю судьбу, чтобы она уберегла нашего Жанно от ложного шага, потому что убеждения его я знаю.
Несомненно, он говорил о тайном обществе. Ни для кого уже не было секретом его существование. Пушкин напряжённо вглядывался в бывшего лицейского приятеля.
— Россия, мой дорогой, — рассудительно сказал Горчаков, — это тебе не Англия!
Ах, всё это Пушкин и сам знал давно и думал об этом постоянно, и всё же скептический тон Горчакова задел его. Он любил Россию, а сыну больно, когда тычут в недостатки матери.
— Что же, однако, делать русским патриотам? — сказал он с жаром. — Что же делать людям с чувством чести и любящим Россию?
В это время их позвали к столу.
Хозяйка Елизавета Христофоровна Пещурова, черноволосая дама, моложавая и с остатками былой красоты, принялась расспрашивать гостя о Кишинёве, из которого он в общем-то лишь недавно прибыл. Дело в том, что родная сестра её была замужем за известным Матвеем Егоровичем Крупенским [203] , тем самым Крупенским, в доме которого столько раз бывал Пушкин — ради веселья, а также ради плацинд, каймаков и всё ещё редких в Молдавии русских обедов. Вспомнился Кишинёв!
203
Крупенский Матвей Егорович (1775—1855) — бессарабский вице-губернатор в 1816—1823 гг.
— А знаете ли вы, молодой человек, — ласково улыбаясь, сказал Пещуров, — знаете ли вы, милостивый государь Александр Сергеевич, что по распоряжению рижского генерал-губернатора маркиза Паулуччи к вам приставлен был специальный полицейский чиновник с обязанностью за вами наблюдать, чтобы вы не написали чего-либо предосудительного?.. Но я взял вас на поруки! Я ходатайствовал перед маркизом — и надзор был снят... Надеюсь, вы не подведёте меня?
— Не беспокойтесь, ваше превосходительство, — устало сказал Пушкин. — Я забыл, по крайней мере, стараюсь забыть прежний либеральный бред. Теперь я занят лишь своими драматургическими трудами.
— Вот и прекрасно, вот и кончится всё для вас вполне благополучно...
Расставаясь, лицейские приятели снова обнялись.
Трясясь в коляске, Пушкин с досадой думал о том, что снисходительный тон, который он мог простить Пущину, вовсе не обязан прощать Горчакову. И вообще: зачем отправился он за шестьдесят вёрст в Лямоново — чтобы выслушать самоуверенные и нелепые замечания о его трагедии? Зачем делился он заветными своими помыслами с Горчаковым, который и прежде-то не отличался пылкостью чувств, а теперь и вовсе усох...
Он был недоволен собой, недоволен Горчаковым и недоумённо пожимал плечами.
... — Что, мамушка, полегчало ли тебе? — спросил он, вбегая утром в домик к няне.
— Полегчало, голубчик вы мой, полегчало, да вот с ногами всё плохо. — Арина Родионовна уже поднялась с постели и с трудом передвигалась. — В младости-то я быстра была. Ум был у меня в голове, и никакое дело из рук не валилось... Видела я в жизни всякого, беленький вы мой, Александр Сергеевич. И вот всё живу! Говорят, до сорока лет — свой век, а потом — собачий век, а тогда — кошачий, а я уж не знаю, чей век живу... Баню надо приказать потопить. Баня — мать вторая. Возьму веник да пошквыркаю, пока тело станет красным...
— Ну, слава Богу, — сказал Пушкин. — Слава Богу, мамушка.
XXXIV
Друзья продолжали хлопоты, и по совету Жуковского нежная Надежда Осиповна послала царю слёзное прошение:
«Государь! Со всей тревогой уязвлённого материнского сердца осмеливаюсь припасть с мольбою к стопам вашего императорского величества о благодеянии для моего сына... Мой сын страдает уже около десяти лет аневризмом в ноге... Государь! Не отнимайте у матери предмета её нежной любви! Благоволите разрешить моему сыну поехать в Ригу... чтобы подвергнуться операции... поведение его будет безупречно... Милосердие вашего величества — вернейшее в этом ручательство...»
Александр, отправив в сопровождении принца Ольденбургского [204] больную свою жену в Таганрог — врачи советовали непременно южный климат, — сам готовился к отъезду. Но пока соблюдал неизменный распорядок дня: в седьмом часу утра кушал, днём навещал в Павловском мать, в определённом часу обедал.
Сейчас было время работы. Александр пробежал глазами письмо и уронил его из белых холёных рук на зелёное сукно стола. Он чувствовал себя безмерно усталым и несчастным.
204
Ольденбургский Пётр Георгиевич (1812—1881) — принц, попечитель Училища правоведения, член Государственного совета, почётный член Российской академии наук.
В «малом» кабинете окна были полуоткрыты, ветерок слегка шевелил тяжёлые зелёные ламбрекены. Благорастворённый царскосельский воздух с терпким ароматом втекал в кабинет.
Александр ещё раз пробежал глазами письмо. Может быть, в самом деле Пушкина следовало уже простить?.. Но мысли устремлялись к собственной судьбе. Двенадцать на два! «Двенадцать» была магическая цифра. Двадцать четыре года он царствует — двенадцать на два, — ему самому двенадцать на четыре... Он ощущал приближение конца.
Даже тишина кабинета показалась ему тягостной. Он прошёлся от мраморного камина с затейливыми украшениями к треножнику в углу, постоял у окна, снова прошёлся, потом вернулся к столу, на котором, как всегда, и в письменном приборе, и в бумагах соблюдался идеальный порядок. В приёмной уже давно дожидался аудиенции генерал-адъютант Бенкендорф [205] .
Царь позвонил в серебряный колокольчик. Камердинер тотчас приоткрыл дверь.
Громоздкий генерал с аккуратно подстриженными усами почтительно остановился у порога, прижимая к тучному боку шляпу с кокардой. Александр устало-привычно изобразил на тонких губах подобие улыбки и любезно указал на кресло. Сам он сел на стул, стараясь сидеть очень прямо.
205
Бенкендорф Александр Христофорович (1783—1844) — граф, шеф корпуса жандармов и начальник III Отделения собственной е. и. в. канцелярии, генерал-адъютант.