ЖАНРЫ

Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Шрифт:

Ты же знаешь обо мне все, и ты знаешь также, что бывает с душой, у которой действительно отняли то, чем она была жива. Я не хочу твоей жалости, я не хочу, чтобы ты делал для меня хотя что-нибудь, сцепя зубы, без сердца. Да «что-нибудь» от тебя я взять не могу. Потому оставь меня, предоставь меня моему горю, гибели и судьбе. И не бойся, я не позову тебя. Мне незачем больше звать тебя. Я знаю теперь правду и против рока идти не могу. А позвать тебя для встречи, какой была последняя, — даже для такой встречи не могла бы позвать я тебя, потому что мне больше нечего узнавать и «выяснять». Бог знает, как люблю я тебя, милый, милый Валерий… Во всякий час твоей тихой радости или работы или скучных обязанностей, во все часы, дни и месяцы, пока я буду жива, я буду томиться мечтой возле тебя. Я никогда уже не утешусь, и не буду даже искать утешений. Я смотрю прямо в стеклянные глаза моей погибели и знаю, что она меня не минует. Ведь теперь я остаюсь всецело «с ним». Душу мою и тело с полным сознаньем предаю его губительной власти. И только думаю — Боже мой, зачем я узнала тебя!.. У меня было все, чтобы жить, у меня были возможности жить достойно, а я валяюсь на земле, как раздавленный твоей ногой червяк!. Мне так тяжело, Валерий, я едва кончаю письмо. Прощай же, мой дорогой, милый, единственный! Прощай, моя жизнь, моя душа, моя единая, вечная любовь. Я становлюсь перед тобой на колени и благодарю тебя за все доброе и жестокое равно. Благодарю тебя за жизнь и за смерть, за то, что ты был со мной, за то, что через тебя я познала настоящую любовь. Простись со мной и ты нежно. Я почувствую твою отдаленную нежность острее, чем самый страстный поцелуй. Прости меня! Прости все твоей бывшей Ренате…

13 февраля 1911 г. Москва.

…Ты говоришь, что я написала все то, «о чем не раз уже говорила тебе». Что иное могла бы сказать я? Да и не считала я сама мои слова «новыми». В том письме я прощалась с тобой. Прощалась сознательно, не хотела, чтобы ты думал, будто я решаюсь на это «в исступленьи». Новое было в твоем признанья или, лучше сказать, в прямоте твоего признанья. Я не могла не догадываться, что ты чувствуешь, как тогда прямо сказал: «Слепо, инстинктивно, безрассудно привязан к ней» и «Тебя не люблю уже давно». Но ты почему-то на все мои мольбы сказать, наконец, правду, не украшая ее, как фоб цветами, сказать со всей жестокой откровенностью, — всегда отвечал схоластически, подменивая имена, ускользая, прячась за ничего не значащими, но в то же время такими словами, которые еще не отнимали последней возможности как-то быть около тебя и желать удержать тебя в своей жизни. О, Валерий, за одно укоряю я тебя с великой скорбью, с печалью и жалостью к самой себе, напрасно погубившей около тебя хорошую достойную жизнь, которой, может быть, еще нашлось бы место на земле, — я укоряю тебя за то, что не сказал ты этого так же давно, как почувствовал. Только эти две фразы, произнесенные тобой в четверг, в любой миг оборвали бы все нити, связывающие нас, тотчас бы перерезали, как ножом по живому телу, все, все! Клянусь тебе, что это правда! Я умоляла тебя: скажи, скажи прямо: «Я люблю ее и не люблю тебя», — ведь я ушла бы, не оглянувшись, от этих слов в сердце мгновенно умерли бы, как сейчас, как в ту минуту, что ты их произнес, — все надежды, все возможности, вся вера и вся жизнь, и будущее, и настоящее с тобой. Ты сказал их слишком поздно. Из эгоизма, из сознанья, что «все же без нее я почувствую, может быть, какой-то минус», ты держал меня. Да, да, держал, я утверждаю это! Об этом говорит все прошлое: гнал и возвращал, осторожно подыскивал слова, чтобы они выражали и твои настоящие чувства, и позволяли мне еще во что-то верить, обманывать себя иллюзией, что у тебя все же есть ко мне нечто такое, чем стоит дорожить. Ну, Бог тебе в этом судья! Верно, душа у тебя такая — темная даже перед самим собой, вероломная и себялюбивая прежде всего…. Благодарю тебя и зато, что ты, утруждая себя, написал слова, много раз тобой сказанные. Да, я поняла… «Cura… Amor» (забота… любовь, (лат). — И. Т.)… Прекрасные отвлеченные термины для того, что ты выразил уже яснее и проще: «Люблю ее, любовью темной, инстинктивной, слепой, и не люблю тебя». На все это письмо твое могу ответить опять же прежними словами, ибо других у меня нет и не будет: «Я приняла бы всякие горькие для меня перемены, всю жестокость этих перемен и с благодарностью брала бы самое малое, если бы знала, что ты таков теперь вообще, что таковы твои чувства вообще, что ни к кому другому ты не можешь чувствовать большего и что никого другого, получающего от тебя страстно желаемое мною, — у тебя нет. Ах, Валерий, да разве при долгих многолетних связях говорят друг другу люди о своих переменах друг к другу!» Нет, они, любя прежде страстно, потом вместе и одновременно меняются. Их чувства вступают в иные фазы, может быть, не менее прекрасные, чем пережитые, их души срастаются, и у их взаимных чувств создается помимо их воли бессмертная душа, которую нельзя убить. И все это, при условии любви в прошлом и настоящем (хотя бы давно ставшей только «Ашогош») совершается гармонично, ясно, безбольно. Так любили друг друга мои отец и мать — двадцать лет неизменно, хотя менялись они оба, менялись дни, возрасты, вкусы, желанья…. И так ты любишь твою жену… Ведь не влюблен же ты после 15-й лет брака? Нет, ты не влюблен, — а любишь. Любил, и любишь, и будешь любить, весь изжененный, потому что настоящая любовь бесстрашно, и ничего не утратив в существе своем, пройдет целый ряд превращений. Меня же ты не любишь и, верно, никогда не любил, и обманулась я, приняв влюбленность и страсть — минутность, игру чувства, — за любовь. Виноват ли ты? О, конечно, в этож ты не виновен. И грех твой, тяжкий, неискупимый грех передо мной и перед Духом Святым, — не в том. Ты «соблазнил» меня самым страшным и прекрасным соблазном, единственным для моей души, — обещанием любви. И зная, зная наверное, что любви у тебя нет, говорил, что она есть, и манил, и обещал, и вел все ниже, ниже по длинному ряду ступеней, пока не привел к стене, в полный мрак, в безнадежность, в яму, где наконец сказал, что обязан был сказать еще много лет назад, и оставил одну. Последний раз ты говорил мне с брезгливостью, с пренебреженьем, с мелочной досадой: «Ты целый час мне говоришь о своих страданиях, ведь так никаких нервов не хватит». А если бы ты действительно представил все, что ты со мной сделал, может быть, ты не произнес таких злых, дурных слов.

В твоем письме, где ты все-таки еще уверяешь меня в какой-то возможности быть с тобой, — ты очень обстоятельно говоришь мне о том, каковы твои чувства ко жне, и не говоришь главного… Если бы ты только для пробы написал рядом с этими словами то же признание, которое сделал мне о ней, и рядом со всеми минусами для меня поставил плюсы ей, — я думаю, ты сам бы понял, что говоришь о невозможном. Почему у тебя не хватило на это смелости? Почему ты всегда так темен, боязлив, неправдив? Ведь ты же знал, что все равно эту половину твоей «правды» я мысленно припишу сама. Почему же ты не сказал: «Хочешь быть рядом с моей любовью к ней, хочешь быть, зная, что все это нужное тебе есть у меня только не для тебя?» Ведь ты же говорил это в последний раз? Почему же не повторил для большей, для окончательной ясности? Не хватило духу? Ну, Бог с тобой! Это все я добавлю за тебя и, перечитав такое, полное письмо, скажу: «Нет, Валерий! Я не могу тебя позвать, я не могу с тобой быть, и мне нет больше пути к чужому мужу и возлюбленному (в полном смысле этих слов…)». Я давно говорила тебе, о, как давно, — произнеси только это признанье. Скажи ясно, просто, простыми, последними по точности словами, скажи только одно: «Я люблю ее и не люблю тебя». Пойми, мне уже теперь все равно, как ты любишь ее и как ты не любишь меня. Может быть, ты стал бы доказывать с твоим пристрастием к схоластике, что любовь к ней менее ценна и прекрасна, чем нелюбовь ко мне. Все равно! Довольно мне путаться, изнемогать от этих цепких и ускользающих понятий. «Люблю ее и не люблю тебя»-в этом конец. Конец всему, связанному в жизни с тобой, и смерть. Не думай, что если я могу писать такие длинные письма и говорить с тобой — то это значит, что я не ушла от тебя, что я хватаюсь за последний способ поддержать с тобой связь. Все, бывшее между нами, было очень сложно, и души у нас сложные, и, может быть, только благодаря этой сложности так затянулся самый «суд». И так я окаменела от горя, что сейчас говорю о нас как о посторонних, — с удивительной ясностью пониманья, с отчетливым, каким-то нечеловечески отчетливым сознанием, и такое у меня чувство, что я призрак без тела и души, что я проникаю в самый ужас, как тень проникает сквозь стекла.

Поверь, Валерий! теперь кончено все. Я не могу себе даже представить, как позвала бы я тебя!.. Эти слова, как говорят, «вырыли пропасть» — и воистину я вижу, чувствую, измеряю всю беспредельность этой пропасти. Ах, как легко тебе было во всякий миг оттолкнуть меня безвозвратно. Стоило только произнести это признанье. И когда бы за семь лет ты ни сказал эти слова, — в тот же миг мы были бы разорваны навсегда. Поверь в это! Поверь! Почувствуй! Ощути! — скажи себе: «Да, ее, Нины, больше со мной нет… ее навсегда уже нет»… Зачем ты опять напрасно обидел меня словами: «Что тебе нужно от меня, скажи, — я исполню. И если ты прикажешь, чтобы я исполнил что-то против своего желания и чувства, исполню и это»… Зачем так говоришь? Мне ничего не нужно от тебя, который любит другую, а против желания и чувства я не взяла бы от тебя ничего никогда, даже во имя спасенья от смерти. Зачем эта обида!? Разве ты не знаешь меня больше… «Начать с тобой новое» — т. е. постараться создать, выстроить какое-то здание из элементов моего горя и унижения, «повернуться самой к себе спиной», выкинуть, как старую тряпку, эту мою душу и где-то взять другую, чтобы уже с ней начать твое «новое», — видишь сам, для меня невозможно. Я ответила тебе на все больше чем подробно. Сознание мое ясно, решение окончательно и абсолютно. Если ты по примерам прошлых «ссор» будешь думать, что все это «уладится» и пройдет и я тебя позову, то только напомню тебе, что это признание ты сделал первый раз за все 7 лет, а потому и примеры прошлого для сравнений не годятся. Только события и время покажут тебе, что случилось в четверг 10 марта (скорее всего 10 февраля. — И. Т.) 1911 г.

Ты видишь, я больше не надоедаю тебе рассказами о «моих страданьях»…. Если в какую-нибудь минуту из тех дней и вечеров, пока я живу в моей комнате, ты — далекий уже навсегда — вдруг вспомнишь меня, представишь меня себе и почувствуешь сердцем, как живу я теперь, — ты узнаешь больше, чем когда я говорю о себе, а ты слышишь только надоевшие слова и нестерпимо удручающий нервы звук печального, рыдающего голоса… Больше мне нечего сказать тебе, Валерий. Простилась я с тобой в том письме, и нежность его строк прими как мой последний поцелуй мертвому тебе…

Март 1911 г. Москва.

…все тот же соблазн бросаешь ты мне на прощанье, волнуешь замученную душу словами: «Я хочу быть с тобой». Да, «все сказано, все известно», а ты кончаешь этими словами: «Хочу быть с тобой». — Ты видел, Валерий, я без жалости к себе истребила все иллюзии и рассталась даже с самым прекрасным и дорогим обманом, который давал мне жизнь. Теперь же я хочу разбить и последний соблазн, который, не знаю зачем, бросаешь ты мне на прощанье. Дай мне пять минут твоего вниманья. Не бросай письмо «с мелкой досадой», ведь я говорю не о мелком…. Ты говорил, что, отказываясь взять твою «близость», какую ты предлагаешь сейчас, я отвергаю настоящую ценность, нет что <так!> прекрасное и большое. Помнишь, говорил? Мы любили друг друга, Валерий, и ты давал мне твою любовь. Теперь ее нет, и ты говоришь: «Возьми близость, интимность, давнее пониманье». Но знаешь ли ты, что это значит для женя? Действительно ли ты хочешь этого со мной? И о том ли ты говоришь, что понимаю под этим я? Разве между нами было хотя что-нибудь, когда приходил ты последнее время? Разве это была «близость», когда я не знала «ничего», ни твоей внутренней жизни, ни внешней, — ничего о тебе? Приходил неизвестно откуда и уходил неизвестно куда. «Прощай, теперь мне надо уйти. Дело одно… Вечером же занят. Прощай». Может быть, это было именно так, но разве друзья, близкие люди обращаются так друг с другом? Приходил озлобленный, молчаливый, что-то таящий в сердце, — я холодела, когда ты входил в комнату. И это близость? Ты говорил совсем недавно, что я «единственный близкий тебе человек». Это правда? Значит, тебе меня жалко терять? Да?… Я люблю тебя, как никого, никогда не любила. Все «чувственное» давно уже выжжено в моем сердце большим постоянным страданьем, да и никогда, никогда оно не было главным. Я в тебе просто все люблю, все понимаю, угадываю без слов, готова жить и жила для тебя, быть тебе нужной, полезной, самой близкой, самой родной среди людей. Знаешь ли ты это? Вполне ли ты знаешь это? И если знаешь, если видишь, то тебе должно быть жалко бросать такую привязанность? Ты сам говорил, что не знаешь, «как бы жил без меня», — недавно говорил. Мое чувство могло быть какой-то мистической силой твоей, радостью, поддержкой в жизни холодной и трудной. Но ведь это все можно или взять и пользоваться, или отказаться совсем — да, быть жестоким до конца, до предела, сказать: «Ты не нужна мне вся». И когда ты говоришь: «Хочу быть с тобой», — я должна понимать, что ты хочешь взять меня, мою душу, и не потому, что этого хочу я, а потому, что это нужно тебе. Ах, Валерий, столько пережила я, так изломана, разбита, замучена, что ради этого, кажется, могла бы жить и тихо радоваться. Но я знаю, что говоря: «Хочу быть с тобой», — ты говоришь даже не об этом. Подумай, ведь нельзя жить одними словами, принять слова и ничего больше не ждать!.. Если ты назвал меня «самой близкой», отчего же ты не пришел однажды, в эти страшные смутные дни как к «самой близкой»? Как к сестре, к любимому другу, и не сказал живых, хороших слов? Во мне нет ничего, что стояло бы между нами. Ты не хочешь со мной (или вообще) страстной любви и страстных сближений… Но ведь вместе нас убивал морфий, и я договариваю со всей искренностью: «Ведь и мне кажется, что из моей души точно вырезали полк И мне сейчас, по крайней мере, не было бы жестоко и трудно жить без «этого»… И теперь между нами могло возникнуть новое, прекрасное сближенье. Ведь не противна же я настолько, что ты не можешь взять ничего из души, которая заключена в человеке с моим лицом и телом (конечно, об этом смешно говорить, и для тебя это не доказательство, — но я говорю сейчас тебе все, и скажу —: даже теперь, сейчас есть двое людей, которые хотят меня страстно и один серьезно, может быть, надолго, как мы, люди, говорим: «Навсегда». Не думай, что я «хвастаюсь» или лгу…). Нет? Этого нет? И разве не могли бы мы подойти друг к другу после даже этих тяжелых дней просто и ласково? Но спроси себя, что это значит — «хочу быть с ней», — самообман это или сознательный обман для меня, последнее твое утешенье от доброты твоей? И вдруг я обманусь еще жесточе и увижу, что за словами не было ничего? И что это было только каким-то поруганием моих воспоминаний, моей любви? Ты понимаешь, что нам можно быть, если это твое сердечное желанье, а не снисхожденье ко мне, и если ты хочешь, хочешь, чтобы я была тебе среди людей близкой, родной. Пусть даже есть у тебя сейчас другая любовь, пусть ты бываешь «в раю», в эти ночи, когда я о тебе сейчас плачу, — почему ты не расскажешь этого мне как самой близкой, и почему ты не говоришь мне о жизни «дома», с ней, и обо всем, что есть и было, как самой близкой сестре твоей? Разве, если бы ты это мог, — не влекло бы тебя ко мне? По-новому, по-другому, — но разве не влекло тебя к вечной нежности, вечной ласке моей, к этой любви просветленной, которая сумела встать сама над собой во Имя Твое? К этой любви светлой, страдальческой, одухотворенной, для тебя сгоревшей? Разве не хочется тебе так довериться хотя одному человеку на земле, который так любит, так любит тебя? И разве не было бы тогда у тебя сознания, что ты себя», когда ты приходишь ко мне? Так лтолъко так понимаю я нашу «новую жизнь», «новую близость». И если ты этого хочешь, если хочешь всем сердцем и веришь в нее, в эту близость, и в меня, — я брошусь к тебе навстречу, забыв всякую гордость, я буду благодарно целовать твои руки, и приходи тогда в любой миг, в любой час, я встречу тебя нежно, со всей ласковостью, с радостью, со счастьем. Разве было бы мне что-нибудь страшно или оскорбительно, если бы я знала все о тебе»? Разве свелись бы тогда наши встречи к бесцельным минутам в одной комнате, когда страшно говорить и страшно молчать? Вот, дорогой мой Валерий, ты видишь агонию моей души, вот в страшной муке рождается в ней что-то светлое — из огня и слез. Я переживаю такие муки, что внутри меня то все горит, то умирает и леденеет. Я бьюсь на песке, как рыба, — в ужасе она глотает воздух, смотрит в знойное небо безумными глазами… Это кризис любви, перелом ее — видишь ли ты меня? Знаешь ли ты, что нет невозможного в любви. И вот эту душу мою, всю светлую, чистую, всю твою, в которой нет ни одного помысла не о тебе, в которой живешь ты один, — я отдаю тебе еще раз! Возьми ее, владей, распорядись ею!.. Но хочешь ли ты? Хочешь ли? Ведь в этом, в новом, я не могу принять лжи, обмана… Я не могу взять одни слова, бездушные, ничего не стоящие, бездеятельные!.. А вдруг ты только утешал меня и вовсе не хочешь со мной никакой жизни в днях, в движеньях, в ее событиях!.. И хочешь иметь меня как «хорошую книгу» для библиотеки — иметь, поставить на полку, занести в каталог, знать, что она есть, и никогда или раз в год брать в руки? А живая жизнь тебе со мной не нужна. И если ты скажешь: «Хорошо, я беру все, что ты предлагаешь, будем опять вместе, пусть настанет наша «новая жизнь»», а на другой день ничего, ничего не изменится… Ты придешь с пакетиком в руках (почему-то так было каждый день), с мертвым лицом, мертвой для меня душой, придешь и уйдешь, не глядя в глаза, которые ждут тебя, тебя живого, близкого, который говорил бы о себе все и хотел бы знать обо мне все?!.. И уйдешь с особым пренебреженьем, как ты уходил, — неизвестно куда, к кому, не желая знать ничего обо мне… Милый, я бьюсь об тебя, как о камень. Если у тебя есть сейчас что-то очень яркое, новое, другая женщина, и любовь, и счастье — и тебе ни до кого нет дела, — скажи мне это. Разве я буду тогда удручать тебя собой, просить чего-то для себя? Иди тогда с Богом, будь счастлив, я, может быть, сумею радоваться на твое счастье. Ах, скажи, если это есть! Скажи! Признайся, разве это будет жесточе других признаний!? И если нет, тоже скажи мне.

Милый, милый, ты не отдаешь мне моих писем и, может быть, когда-нибудь они будут жечь тебе руки, когда меня не будет вовсе, и когда ты будешь читать, как звала я тебя, как тосковала, томилась, как любила тебя…

Валерий, дорогой, ты видишь, — я перешла уже через всё, через все униженья, через все горькое, ужасное; все это точно уже позади, и я в другой стране. Оттуда откуда-то новым голосом, с новым лицом и душой я говорю тебе: милый, вот я! Видишь, какая я, видишь, что я вся жива тобой одним — дай мне жить или прикажи умереть. Скажи, что и это неправда, что никакой «повой жизни», «новой близости» не будет, не может быть, и чтобы я не ждала. Ты мне оставил последний соблазн: «Я хочу с тобой быть», — я взяла его, подобрала это крохотное зернышко, как драгоценность, и хочу посадить его в землю, чтобы выросло оно, как новое дерево, как живое растенье. Мне не стыдно после всего писать тебе это письмо, и опять звать тебя, и опять говорить все, предлагать, отдавать. Я не «капризничала», «не ломалась», я жила страшной жизнью эти дни, шла по каким-то ступеням, умирала и оживала от звука твоего голоса, от прикосновенья рук. Господи! ведь видишь же ты, милый, меня, мою любовь, мою душу, видишь, слышишь, чего я прошу теперь… И еще раз оттолкни или позови. Посмотри вглубь себя, спроси себя — можешь ли ты начать со мной «новое», как говорил сам. Или нет, уже не можешь ничего, — тогда прикажи мне умереть. Ты видишь, ты не можешь не видеть, что я все же живу одной надеждой быть с тобой. По-другому, по-новому, — но быть с тобой.

Я скажу тебе «мои планы» будущего, и верь, милый, так не лгут, и я не лгу и на этот раз не раздумаю.

У меня есть срок, я обещалась, поклялась Сереже, который, ты знаешь, в сущности, говорит теперь одно: «Умри, мой Нин», но просил очень «в силу разных соображений». Так вот, у меня есть срок, верный, точный, и дни на счету: до страстной субботы. Я хочу этот день, эту ночь. Помнишь ее б лет назад? Я говорю это спокойно, как все проигравший, все потерявший человек. Зачем мне жить, если не будет тебя со мной? Для того, чтобы вспрыскивать морфий и утратить подобие свое, образ человеческий? Или чтобы писать в «Утре России» рассказы и рецензии? Или чтобы ходить в гости к Зайцевым и Ивановым? Вот в эти недели до Пасхи (поверь, я не обману тебя! я сейчас хочу сказать тебе все о себе, все, все, что думаю), после моего рожденья, когда мне исполнится 32 года (от 17-и до 25 с Сережей и от 25 — до 32 с тобой — только не ровно, а какие-то месяцы больше или меньше с тобой или с ним), оно будет в конце марта, — сознательно и просто я сделаю это, тихо и без эффектов. Я знаю, ты не придешь, ты скажешь: «Умри», — и это письмо я пишу, чтобы вырвать последний соблазн. Я знаю — ты или промолчишь, или ответишь так двусмысленно, опять щадя меня от резких слов, так в то же время безусловно, что я махну рукой. И об одном прошу тебя. Милый Валерий — приди, если можешь дать то, о чем я говорю, — если можешь прийти ласковый, близкий, с открытой навстречу мне душой, с острым желаньем остаться со мной, быть со мной, удержать меня для себя. Но если слова «я хочу быть с тобой» ничего не значат или значат, что должно настать прежнее мученье, холод, отдаленность, замкнутость и ничего не перемениться, и ты не можешь, не в силах пробить эту ледяную кору, если ты сознаешь это и уже хочешь взять назад слова «хочу быть с тобой», потому что я понимаю их иначе, чем ты, — тогда скажи только: «И этого с тобой я не могу». Больше уже мне нечего будет попросить у тебя. Вот последний раз стою у твоих дверей и стучу в них. Осталось у тебя мало?.. Или ничего не осталось? Я больше не знаю… Я несу тебе все, что могу, я сломала себя для тебя еще раз и смиренно прошу: дай это другое, меньшее, иное, чем прежде, дай, если можешь сказать, что слова «хочу быть с тобой» не утратили значения. И верь еще в одно: если мы согласимся (если будет это чудо) — не бойся, что я обману, буду мучить, требовать невозможного, и верь, что я зову тебя не в новый ад. Если придешь, поверь мне с первого слова, с первой минуты, и будем оба иные, чем были.

Валерий, зверочек милый, неужели ничто не дрожит в твоем сердце от этого письма?!

Неужели ты способен принять его как «ловушку», западню, хитрость? Ты видел меня, я едва голову поднимаю с подушек, я падаю от горя, и за все это, за все, что сделалось со мной возле тебя, через тебя, — у меня нет к тебе злого, мстительного чувства. Какого-то ребенка — кроткого и нежного — нашла я сама в себе, и эти чувства — искренние, беззлобные, чистые, простые — отдаю тебе от всего сердца.

И теперь только прошу одного — или возьми их, или отвергни всю, всю меня, прогони жестоко, бездушно, прямо и не оставляй больше соблазна. В твои руки я отдаю всю себя — мою жизнь возьми и скажи — быть ей или нет. В твои руки отдаю мое «будущее», — пусть будет теперь Воля Твоя.

Не сердись, дорогой мой, любимый мой. Тебе грешно на меня сердиться, я страдаю очень…

Апрель 1911 г. Москва.

Твое письмо — это пощечина мне, после которой ты уже никогда не увидишь меня близко. Я помню первую пощечину, — настоящую и единственную за всю мою жизнь, — удар по лицу от любимой руки… Ее я пережила и никогда не напоминала тебе этой минуты ни оскорбленно, ни враждебно, потому что это было безумием, порывом ослепшего в экстазе чувства. Письмо же твое было ударом рассчитанным, обдуманным, и каждое слово его направлено только к одной цели — унизить, оскорбить, как можно больнее изранить беззащитную сейчас душу. Ни одно из этих оскорблений не отвечало на написанное мною. Ты все время повторяешь о моем «настойчивом требовании», и на этом выражении строишь дальше твои недостойные обвинения и подозрения. Я же не только ничего не требовала, но наоборот: все отвергала. Все твои предложения, все сомнительные чувства «третьего сорта» и все унизительные условия так называемой «новой жизни» я отвергала окончательно. И если мой отказ был написан на 12 страницах, а не в двух словах, то лишь потому, что мне хотелось сказать на прощание всю горькую правду и о прошлом, и о настоящем.

Было страшно читать эти строки, сквозящие самыми непристойными подозрениями, унижающими прежде всего самого же тебя. Так, Валерий!.. Моя любовь в течение семи лет была вовсе и не любовь, а упорное стремление ничтожной женщины удержать знаменитого любовника и иметь в глазах общества хотя и не законное, но определенное и завидное положение твоей «фаворитки». Любви не было!.. Была лишь жестокая семилетняя борьба за те преимущества, что давала связь с celebrite (знаменитостью (фр.). — И. Т), — смесь тщеславия и корысти… И теперь ты рассуждаешь так! она чувствует, что все сорвалось, и ставит на карту даже жизнь, чтобы «устроить 20 дней, как ей хочется, и провести их с Валерием Брюсовым»… А нужно мне это, вероятно, для того, чтобы еще сколько-то времени поддержать иллюзию нашей связи в глазах общества рассказами об этой интимной поездке. И с гадкой улыбкой, с дерзкой иронией ты задаешь мне еще вопрос, который жалит меня, как холодный и скользкий гад: «Неужели же ради человека, которого ты называешь ничтожным и полусумасшедшим, ты готова рушить твою жизнь, и может быть, не одну твою?» Что я должна сделать? Оправдываться? Перед человеком, который за семь лет близости со мной не увидал ни преданности, ни жертвы, ни самой бескорыстной любви?.. Оправдываться я не могу и не хочу… Я скажу тебе только, что ты лжешь, приписывая мне слова, которых я не говорила. Так я не называла тебя. Я говорила с болью о твоей перемене, искала всюду ее причин — во внешнем, в душе, везде, и свеликой горечью делала разные предположения. Говорить же искренно и интимно, не скрывая ни одной мысли, ты сам мне позволил…. Бог видит мою душу!.. Я любила и люблю тебя, но никогда бы не ответила на вопрос «за что?», ибо любовь не может этого знать. Сумасшедшего, нищего, преступного, лишившегося таланта и морального чувства, — я любила бы тебя равно и желала бы не только 20 дней, но всей — жизни и навсегда.

Поделиться с друзьями: