ЖАНРЫ

Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Шрифт:

19 июля/1 августа 1911 г. Гельсингфорс.

… Ну, зверочек, самая странная встреча была в Петербурге. Я все же поехала в Северную гостиницу. Около этих вокзалов такие «номера», что войти страшно. Один петербуржец в вагоне — старик — ни за что не советовал тут останавливаться. «Сбежите через час», — говорил. Поехали в Северную; оделись, пошли в зал есть. Вдруг Надечка с круглыми глазами говорит: «Нина, да ведь это Сережа!» Да! Сережа… Он только что с поезда из Лондона, случайно по делу в Петербург. Сережа обмер. Ведь он ничего не знал. Последнее письмо он имел еще из Интерлакена. Ну, конечно, все, что можно, рассказала. И когда миновала радость моя (я все же была ему очень рада), я вдруг почувствовала с ясностью, что эта встреча ему скорее неприятна, несмотря на милые слова, проступала такая кислая хмурость, что к концу дня я совсем расстроилась. До слез почти… Было много неуловимых и тонких штрихов, по которым я видела, что он, может быть, предпочел бы этой встречи не иметь. Не буду тебе рассказывать… Может быть, когда увидимся. Сейчас трудно и грустно мне слишком. Конечно, он был усталым от 3-х недель в Лондоне, конечно, я не могу рассчитывать на прежнее, но можно, можно было быть ему другим. Надечка за меня обиделась на него. Ну, да довольно об этом. Только странно все-таки так встретиться.

Зверушка, зверушка! хочется мне воскликнуть в пространство, туда, в то страшное мое туда, где теперь ты, и, сложив руки, только смотреть, смотреть на тебя без слов…. Запомни! Сбереги! не отдавай себя никому… Не желай этого! Ведь перед каждым моим желаньем я должна молить, только об одном, — чтобы ты, чтобы и ты захотел того, чего так страстно хочу я. Я узнала, поняла, что все, все — и счастье, и горе — только в твоей душе. Не во внешнем, не от событий, а в глубине тебя… Милый, милый! я вспоминаю недавние дни с тобой здесь как лучшее, как более прекрасное, чем прошлое в этих Святых местах. И потому меня не ранят воспоминания, что связаны здесь с каждым камнем и перекрестком. Они мягко и нежно встают в памяти, они прекрасны… Но после было лучше, глубже, и только после, пережив эти огненные годы, узнала свою любовь и… может быть, твою. Но как странно! Верно, душа стала больше, и от этого все кажется меньше, чем было в памяти…

Ты ошибся во времени и попал прямо на дачу? Боюсь думать, боюсь тебя представить, боюсь тебя вновь увидать… Валерий! Валерий мой!.. Сбереги все, сбереги меня!.. Сбереги душу твою такой, какой я ее люблю… Не отдавай ее враждебной ей же стихии, победи злые влиянья!.. Разве не хочешь ты больше меня? Разве не узнал ты наконец чего-то верно, прочно, навсегда!.. Видит Бог мою душу! Я не хочу ничего разрушить, не хочу быть «злой силой», не хочу быть твоим «камнем на шее»… Я хочу только одного: чтобы ты захотел меня… навсегда… или ее… Разве нельзя жить, не ломая внешнего и в то же время сделав выбор раз навсегда? Нельзя, Валерий? Мне страшно очень, очень! У меня болит сердце при мысли о нашей встрече. Напиши мне, скажи правду, не жалей меня! Ведь ты уже знаешь, какой она будет. Гораздо хуже мне будет приехать, храня в душе твой недавний образ, и вдруг понять, увидать, без твоего признанья, что это был опять «сон», ложь, может быть невольный, но обман чувств. Скажи! напиши! Тогда поеду навстречу горю… встречу его не прячась, если мне уже суждено погибнуть. Ты знаешь ведь… теперь и еще раз мне не вынести и не дождаться новой твоей перемены.

И не хочу больше перемен!.. Даже сталь, и та становится ломкой, хрупкой, негодной, если ее попеременно опускать то в жар, то в холод….

Боюсь писать тебе все те слова нежности моей, которые еще не отзвучали в сердце. Кто будет теперь слушать их? Ты ли? Ты ли мой, тот, кого я видела так недавно, или уже другой, чужой, ее муж?.. О, прости! прости меня, милый, и пойми этот безумный страх! Ведь так уже было однажды… И только ты же можешь заставить меня забыть ту встречу, осенью, после Парижа. Я больше не могу просить тебя ни о чем. Я видела, что значит, когда ты хочешь, и могу хотеть только одного: чтобы ты захотел меня. Тогда будет все. Придет просто, ясно, естественно, как сама любовь. О, как пьяны мы были в час расставанья! Я скоро опомнилась, и было такое чувство, точно тебя вырвали у меня из рук. Оно есть и сейчас. Вырвали, оторвали, взяли, отняли!.. Прошло все опьянение, лишь только исчез поезд. Осталась одна тоска, она меня совсем придавила. Я не спала всю ночь и так безумно тосковала в Петербурге, что едва не поддалась соблазну ехать в Москву. Наденька убедила меня, что так хуже.

Ужасно было плохо в Петербурге. Там все напоминало тебя болезненно. В зале Северной гостиницы я почти плакала, по коридору, по лестницам не могла пройти без боли. Едва пережила этот длинный день до 11 ч. — до поезда. И Сережа еще… его гораздо больше чувствуешь другом на далеком пространстве, а когда он рядом, — иногда он ужасно неловок и не умеет касаться чужой души, не причиняя какой-то ненужной боли…

Ну, зверочек, я кончаю письмо. У меня еще в голове все кружится от дороги. Надечка уже спит. А под окнами адский грохот. Здесь дома строят и ночью… Негодяи! Точно по голове стучат их топоры.

Прости за это письмо… Я боюсь, боюсь писать все, что хочу. Ведь я пишу его, только получив две телеграммы, в которых так мало тебя. Если я получу от тебя такое письмо, какого бы хотела, если мы встретимся близкие еще более и нежнее, — о, я скажу тебе многое, многое, что думала после этих дней. Ведь для меня они были настоящим чудом, воскресеньем. Я нашла тебя в ту минуту, когда уже считала погибшим навсегда. Я еще не поняла, не успела почувствовать… У меня еще в сердце тревога и недоверие, и радость не может еще их победить. Зверочек мой! Милый мой! если бы ты захотел быть со мной… Мы могли бы так хорошо жить! Не забывай! Не забудь, что ты сам это сознавал и говорил. Не забудь. Не отдавай себя!., не отдавай тому, кто этого даже не может и взять!

Обнимаю тебя! Тоскую по тебе! Вспоминаю, как вечером, ночью мы оставались вместе, одни, близко… и протягиваю руки… в пустоту… К тебе они тянутся!. А может быть, опять в глухую и темную пустоту!..

Эти слова, что оказались неизбежными, я пишу, смущаясь и стыдясь… Но что я могу, если вышло неожиданно так… Вот вместо всякого объяснения слова Сережи, — один из «штрихов» в день нашей странной встречи: «Таким образом, Нин, значит, у тебя теперь после этих недель должно остаться на дорогу! И пожалуйста, оставь в покое те деньги, что должна получить 1-го августа, как обычно». Почему это «значит» и «таким образом», — Сережа, видно, лучше знает… Я было заикнулась: «Нет, Сережа, мне бы собственно было нужно»… Но вышло так нехорошо, так нехорошо, такая мучительная пауза, такое неприятное выражение в глазах у Сережи (досада, раздражение — не знаю что), и я так внутренно обиделась, что было немыслимо настаивать. Пришлось «замять» скорее разговор, пришлось пробормотать: «Ну, конечно, я могу обойтись», — лишь бы только не продолжать, не длить этой обиды… Пойми меня, Валерий. Мне очень, очень тяжело говорить это, но верь, что мне было плохо, если я предпочла в этом письме сказать все тебе. — Мне только на билеты. Здесь, т. е. до Петербурга во П-м классе, 20 р. 2 билета и от Петербурга в самом дешевом поезде. Прошу тебя, больше не надо. Здесь я обойдусь вполне с осторожностью. И мне ничего, ничего не надо будет в Москве. 1-го я получу мое обычное «содержание».

Не думай обо мне дурно… О, не думай, милый! Мне очень, очень тяжело, я знаю хорошо, что у тебя их мало, что даже со мной стоило слишком много, и только последняя необходимость сейчас двигает моей рукой. Прости.

Осень 1911 г. Москва.

…Валерий! не проси меня об одном и том же, не мучь себя напрасно, не сердись, не называй меня безжалостной и не старайся больше при данных условиях сделать что-то из «нашей жизни». Поздно, невозможно, немыслимо! Не будет ничего! Мы говорим на разных языках, и осталась только первая, самая первая правда, — наши души враждебны, они от двух яростно враждующих стихий, и эта враждебность навсегда непримирима. Это ты чувствовал инстинктивно до знакомства со мной, это знала я, беспричинно ненавидя тебя, незнакомого еще. Мы близки — и очень, очень — в другом, — в тех областях, где господствует ум и молчит все, что от чувственной основы человека. Теперь, когда все прошлое можно видеть как одну законченную до малейших штрихов картину, — я понимаю, почему ты совсем бессознательно стремился прочь от меня. С ней, с кем угодно, — но только какое-то время быть не со мной. И будет верно, если я скажу, что за эти годы я поборола (может быть, совсем бессознательно) очень многое враждебное в тебе, и если бы ты шел тем же путем, — мы, наверно, пришли бы к окончательному примиренью. Но ты как был мне тайным врагом, — так и остался. Не смейся! Это правда!.. Всеми отвлеченными сторонами твоего существа ты мне близок чрезвычайно, но там, где начинаются чувства, ты ближе кому угодно — ей, множеству женщин, которых ты знал и не знаешь, — только со мной не совпадешь никогда. Неужели ты сам никогда не думал, как странна была наша связь, такая полная в одном и такая нечеловеческая, уродливая во всем, что касается необходимых конкретных выражений любви, которые соединяют мужчину и женщину, — словом, как лишена она тех форм, тех пластических образов, что даются полным и беспредельным слиянием. В минуты ясности я хорошо понимаю, что ты вовсе не из-за нее не стремился и не хотел быть со мной вдвоем, а что она существует в твоей жизни действительно случайно: потому что уже была и потому что ты не хотел, ни одной минуты не хотел слишком интимной и тесной жизни со мной. О, разве ты «человек долга» и разве можно, чтобы умудренные люди разбивали свою настоящую жизнь во имя кого бы то ни было!.. Никогда. Я понимаю в эти минуты даже больше: весь склад вашей и «нашей» жизни, необходимо вытекающий из первого, и понимаю искренность твоих слов, когда ты говоришь: «я вовсе не хочу оскорблять тебя, когда делаю то или иное, и наоборот, — я забочусь о том, чтобы ты испытывала возможно меньшую боль». Если бы знал ты, Валерий, как глубоко, глубоко понимаю я все и какая безнадежность для меня в этом!! Все, все — начиная от существования ее и до ничтожнейшего твоего движенья, ранящего меня насмерть, — все есть только ряд последовательных и логически построенных выводов. Ты никогда не хотел и не хочешь, чтобы мы жили одной тесной и интимной жизнью. Ты сам доказал в прошлом с ней, и если пришлось бы, — точно так же сделал бы в будущем, — первыми словами твоей полной, беспредельной, настоящей твоей любви были бы слова о единой жизни, без подразделений ее на внешнюю конкретную и отвлеченную внутреннюю. Иначе не бывает. Обойди весь мир, загляни в глубину самых утонченных душ в час настоящей всеобъемлющей любви, — и ты услышишь одно и то же страстное, непобедимое желанье — слить воедино две жизни. На сколько? Надолго ли? На годы или месяцы, — это не важно. Но нет любви без этого желания, и только оно есть первое желание любви. И ты, Валерий, когда любил меня, в эти краткие часы нашей Финляндской жизни, выражал его, как все любящие в мире. Но не повторил в Москве, потому что понял, как любишь меня. Может быть, ты и сейчас не понимаешь этой органической враждебности ко мне, заложенной в самой глубине твоего сердца, которая не дала осуществиться моей пламенной единственной мечте. Но клянусь тебе — это так. Это я поняла умом, который работает во мне сейчас за все подавленное существо, с остротой, тягостной мне самой, доходящей почти до внутреннего ясновиденья. Я видела, однажды так сломались часы: все в них уже умерло, только яростно, безумно и безудержно вращалось одно колесо, — помню, все смотрели с изумленьем, — это было почти страшно.

Я понимаю сейчас всю нелепость некоторых моих укоров и твои ответы «да ничего подобного», которые казались мне ложью. Ты не лгал, а только «умалчивал» и никогда не говорил мне того, что сейчас говорю я и что есть единственная правда. Может быть, ты действительно не любишь ее, но в некоторых областях она тебе ближе, приятнее, милее, органически ближе, и отсюда понятное твое желание все интимное, в широком смысле телесное отдавать ей, а не мне. Об этом я говорила иногда и подходила довольно близко к истине, но так, как понимаю сейчас, так четко, безусловно, неоспоримо, — понимаю в первый раз.

Я совершенно не отрицаю твоей привязанности ко мне, — годы и многое другое убедили меня в ней, но что это нелюбовь и что это привязанность странная, очень бесплотная, отвлеченная, не похожа вообще на то, что в мире все от поэта до трубочиста называют любовью, — я думаю, ты не будешь спорить. Собственно говоря, все обычные выражения любви так противоречат сущности твоего чувства, что нужно бы было всякий раз удивляться им и принимать как нечто чудесное…

Ты говоришь, Валерий: «а как хорошо могли бы мы жить!» Я иногда повторяла эти слова за тобой и думала, что действительно мы не живем хорошо только из-за тысячи безнадежно наслоившихся недоразумений. Но не правда! Мы не могли бы жить хорошо! Никогда! И мы уже вовсе не можем жить — никак. Подумай, как проста наша драма! Когда прошел первый исключительный год твоей влюбленности — очень сложный, полный страстных чувств, литературности, «декадентства» в поступках и словах (но все же весь отданный мне одной), и после него, когда должны были выясниться настоящие чувства, — я увидала, что люблю тебя. Все девять лет мучений, счастья, томлений, унижений, надежд, — все предчувствие будущего было в этих словах: со страхом, с радостью, с ощущением, что я падаю в пропасть, сказала я себе тогда: «я его люблю». А ты в это время, Валерий, вернулся к твоей жене… Ты тоже выяснил себе твое отношение ко мне, и вспомни: ты вовсе не делал попыток расстаться, ничего не говорил прямо, а когда делал что-нибудь ужасное для меня, — всегда потом каялся, просил простить тебя, всячески старался меня удержать. Но первая роковая минута нашей встречи после Финляндии, — когда ты, зная, что не любишь меня в настоящем значении этого слова, все-таки говорил люблю и, не имея внутреннего права, протянул руку к тому, чего не должен был касаться, — эта минута была естественным началом того, к чему мы пришли сейчас. Ты говоришь, что мы могли бы жить хорошо! А ты знаешь, что значат эти слова? Я знаю… Я — только дополнение твоей жизни, только одно из многого, чем бы ты хотел ее декорировать. Если бы я поняла это хотя в доме Толстого, — мы не прожили бы еще пяти тяжких лет. Тогда я еще могла уйти, увидав, что стучу в дверь, которая никогда не отопрется для женя. Но только теперь поняла я, как смешны, как жалки были мои претензии, и как я не сознавала своего положенья. Я — не то, что принято понимать под словами «любимая женщина» во всем мире (до тебя включительно), т. е. какое-то единственное существо, такое близкое, такое нужное, так тесно скованное с человеком, что он без него не может представить себе жизни. Я — «приятное дополнение жизни», нечто, входящее в нее достаточно прочно, нечто такое, что очень жалко потерять, но для сохранения чего было бы странно идти на жертвы или, например, переменить «стиль» своей жизни. Ты любишь меня среди очень возвышенных и, может быть, немногих любимых вещей, и это чувство могло бы быть совершенно бесконечным и неувядаемым в своих пределах и в пределах твоей души, если бы я, поняв его сущность, еще сумела полюбить, оценить его и постараться сохранить. И вот что значат твои слова: «от тебя зависит сделать нашу жизнь хорошей»!.. Понять сущность твоего чувства, понять невозможность всего другого, протянуть руку за своей крохотной рюмочкой и маленькими глоточками пить из нее до смерти. Взять за единицу самое малое и, получая небольшие награды и неожиданные маленькие подарки, — радоваться им искренно, как чудесным и незаслуженным ласкам жизни

Ах! отчего ты всегда недоговаривал! Ведь «жить хорошо» — это значит понять, что ты меня никогда не любил и не полюбишь, и не роптать на это, не страдать, не желать твоей любви, а смиренно взять твою «очень ценную» маленькую привязанность и сделать так, чтобы душа умела на нее радоваться. Разве не так, Валерий? Разве, если откинуть множество лишних слов, не получится еще более краткая и жестокая формула?…

Я поняла тебя!.. Поняла всю твою жизнь, весь склад твоих чувств, все твои желанья, все мученья даже, какие заставляю тебя переживать: — ты хочешь, чтобы я была в твоей жизни, я тебе действительно очень нужна в какой-то области, ты мне очень искренно и нежно и ласково несешь твой маленький дар, ты страстно хочешь, чтобы я его взяла, — а я оскорбительно отталкиваю протянутые руки, не хочу взять, нарушаю ту гармонию твоей жизни, которой тебе хочется, и вношу в нее тьму, хаос, исступленье.

Поделиться с друзьями: