У времени в плену. Колос мечты
Шрифт:
— Епископ Досифей, что же — ясновидящий?
— Да, государь. Яков Игнатьев, протопоп, уверил меня в том: Досифеевы-де сновидения во многих случаях в точности исполнялись.
Разговор царя с сыном казался нескончаемым, словно вечность, тяжким, как мысль о ничтожности бытия. Но пришел к концу, и струна ужаса оборвалась. Шаги озабоченных царских советников прошуршали к выходу. Петр не вышел первым, как обычно. Сказал только, что все свободны, и остался, ожесточенный, в кресле, следя за ними и присматриваясь к ним, с поклонами пятившимся к дверям. Бранить Петр Алексеевич никого не стал. Это означало, что настигнет преступников позднее, может быть уже наутро.
По знаку царя на месте остались Александр Меншиков, Гавриил Головкин, Петр Толстой и Дмитрий Кантемир. И это было необычным: почему оставили Кантемира? И Толстого — для чего? Разве самые верные и мудрые — они?
Петр вскинулся в кресле и со злостью вскричал:
— Козлы бородатые! Попы проклятые! Безумцы! Хотели драки? Получите ее сполна! Хотели трепки? Воздам полной мерой! Пламя, добравшись до соломы, бежит все далее и далее. Но дойдет до железа или камня и погаснет. Непременно погаснет!
Царь судорожным движением вынул из кармана кисет и набил трубку. Меншиков дал ему огня.
Глотнув дыма, Петр Алексеевич спросил фельдмаршала:
— Все слышал?
— Все, великий государь.
— Все понял?
— Все...
— Возьмешь поскорее всех. Московских — нынче же. Пошлешь в Санкт-Питербурх добрых драгун, чтобы схватили тамошних. И Досифея, провидца! И суздальскую монашку! Всех, всех! Я им всем покажу!
Александр Меншиков отправился — наполнять Россию ужасом.
— Вас, господа, прошу задержаться еще. Будем составлять манифест к народу...
Месяц Овна, первый месяц весны, прибыл с треволнениями, с ворохом забот и невзгод. Стонали Москва и Петербург. Поникли под царской грозой другие города. В каморах Преображенского ни днем, ни ночью не утихали вопли. Трещали косточки людей, обвиненных в «святотатственных кознях против государя. Загоняли иглы под ногти, прижигали ступни раскаленным железом. Пригибали затылки к пяткам. Били нещадно кнутами. Петр самолично присутствовал при допросах.
Капитан-поручик Скорняков-Писарев доставил из Суздаля бывшую супругу царя Евдокию Федоровну, дававшую, тоже под гнетом страха, показания. Довольно скоро виновность многих именитых людей империи была полностью доказана. Подтвердились и злые козни ростовского епископа Досифея. Только здесь возникли и сомнения. Кто дерзнет поднять руку на высокого саном божьего пастыря? Поэтому царь призвал Стефана Яворского и повелел: «Вина епископа безмерна, достойна лишения жизни». — «Достойна, — хитроумно ответил Яворский. — Только мы не вправе лишить его епископского сана». — «Но кто его возвел в сан?» — «Мы и возвели, государь». «Так если возвели, почему бы нам его и не низложить»? Услышав этот довод, Яворский живо созвал собор, который и лишил Дюсифея епископской митры.
15 марта, на заре, на Красной площади запели трубы и забили барабаны, сзывая народные толпища. Боярству и знати было велено занять достойные и видные места — во устрашение и в науку. Бравые солдаты царского величества встали вокруг эшафота, дабы видел каждый, у кого спина чешется, что чесальщики найдутся всегда.
Первым сотворил крестное знамение, поклонился соборным главам, народу и небесам князь Александр Кикин. За ним пришел черед Глебову, Досифею, Вяземскому, Казначееву и Пустынному. Как только Макаров заканчивал оглашение приговора, палач хватал свою жертву. После того, как казненные отдали душу, их головы насадили на копья и пронесли у всех на виду к высоким и острым кольям, на которых им предстояло, проторчать, сколько будет велено. Под кольями прибили таблички, где были выписаны вины осужденных.
На этом, однако, не окончилось следствие по делу царевичевых сообщников. Оставшихся в живых отвезли в новую столицу и бросили в Петропавловскую крепость. Сидя в оковах в каземате Трубецкого бастиона, Алексей открыл тайну других своих безумств. Тогда царь отказался от обещания сохранить ему жизнь; царь просил высокопреосвященных Петербурга судить, сына по их совести и разумению. И как решат они, так и будет: царевича заточат в монастырь, казнят или помилуют и простят. Преосвященные поскребли в бородах, поискали в книгах, столкнулись во мнениях и поглазели на образа, но в час решения не вынесли ничего, ибо частью ухватись за Левита, стих 20, где бог заповедал Моисею, что наказанием сыну, недоброму к отцу и матери, может быть только смерть, частью же беспрестанно талдычили, что господь милостив к грешникам, значит, милость надо оказать и царевичу.
Тогда Петр повелел Макарову издать новый указ. Отныне судьбу царевича должны решить 127 высоких сановников, епископов, генералов, офицеров. «Прошу вас, — писал царь, — руководствоваться одной лишь истиной, не смотреть, что это мой сын и не бояться. По сему делу клянусь богом и его правым судом. Не пятнайте души своей, не пятнайте и моей, руководствуйтесь только истиной, ищите истину, дабы в сии дни суровых испытаний ваша честь была чиста».
На третий день после того, как опальные бояре были обезглавлены, Петр Алексеевич со всем двором отбыл в Петербург, пригласив с собою Дмитрия Кантемира. Грязные козни в окружении царевича возмутили молдавского господаря. Их интриги затронули старые раны, и они отозвались болью. Заговор против Петра был также заговором против Кантемира.
Австрийско-турецкая война приближалась к концу. Рушились вызванные ею надежды князя освободить родную землю от оттоманского ига и вернуть себе отчий престол. С другой стороны, тихое московское житье томило скукой. Высокомерие здешних вельмож и начальства вызывало в нем недоброе ожесточение. Превосходя их умом и знаниями, Кантемир не был чужд суетному стремлению дать им почувствовать и другое свое превосходство — в высоком рождении и сане. Эти люди слишком часто забывали, что он был прежде владетельным государем, венчанным на княжение божьим помазанником...
Санкт-Петербург волновался, как потревоженный муравейник. Из поселения с двумя-тремя избенками вырос настоящий город. Народ отовсюду собирался сюда, чтобы бросить вызов северным ветрам и отворить новые, златые врата в Балтийское море. Двуглавый орел на гербе древнего Московского государства горделиво возвещал о себе отсюда на все стороны света, голос его пушек перекатывался огневым громом, российские корабли рассекали морские пространства, словно прекрасные лебеди.
В ногах Невы лежал островок, прозванный Васильевским. До тех пор он оставался пустынным, в безраздельной власти ветров. Здесь росли сосны, одинокие вязы, а по берегам — еловые рощицы. Даже дикие звери туда не заглядывали — не было на том острове для них ни прибежища, ни пищи. Петр Алексеевич изучил местоположение, понюхал ветер и приказал архитектору Доменико Трезини расчертить островок по своим правилам, а Александру Меншикову — доставить камень и лес для невиданных дворцов. Чтобы сей городской уголок, повелел царь, был сходен с самим Амстердамом. Чтобы и голландцы, и версальцы-французы повалились от удивления, буде заявятся сюда.
Выслушав царскую волю, Доменико Трезини перевез на остров своих учеников и помощников, забил колышки и натянул между ними шнуры. Поверх тех шнуров протянул другие — крест-накрест и поперек. Вслед за Трезини появился Меншиков с землекопами, плотниками, каменщиками и штукатурами. Пока царь бороздил европейские королевства и империи и пресекал московские злые козни, люди налегали здесь на лопаты, постукивали топориками и молотками.
— Что с нашим новым Амстердамом? — спросил однажды Петр.