У времени в плену. Колос мечты
Шрифт:
Глаза Дуба налились кровью. Странно сжались губы, скомкавшись щепотью мелких морщин. Коротко прошипел:
— Цыть!
Склонившись к земле, он ловко подхватил добычу и бросил ее за пазуху. Антон не успел ничего понять, как Дуб схватил ручки носилок, нагруженных камнем, и нечеловечески рыкнул:
— Пошли!
Хлопнул, словно выстрелил, надзирательский бич. Каторжники зашевелились быстрее, и стражник снова щелкнул кнутом, ибо только страхом можно помешать разбойной братии ленивиться и толстеть на казенном харче. Это старался Федька Гневышев, главный надзиратель столичной темницы. Милый, хороший человек. В других сторожах — больше зла: то бранятся матерно, то ногой поддадут, то по шее съездят. Он же — совсем другой. Кто его плохо знает, тому и в голову не придет, что у Федьки на уме — лихо. Смерит тебя с ног до головы светлым взором и молвит ласковым голосом: «Устал, что ли, братец?» Отвечаешь, словно отцу родному: «Запарился, мочи нет». Он тебе, со всем сочувствием: «Беда, братец, беда, до чего ж мы с тобой дожили!» Сунет не спеша рукоять арапника в голенище сапога. Затем огладит кулаком по челюсти справа. Если ты еще не упал, — значит, ласка пришлась по вкусу и надобно повторить. Тогда Федька заезжает кулачищем слева. Падаешь и бьешься, давясь своим криком. Тогда он вскакивает на тебя и месит тело коваными сапожищами. Не часто встретишь на божьем свете такого милого добряка; кто норов его изведал, тот бежит от него, как от лютого дьявола.
Антон украдкой зыркнул в сторону надзирателя, сторожившего, словно аист на болоте. Страж не двигался, но Яков Дуб все-таки торопился. Упершись подбородком в грудь, атаман тащил Антона за собой вместе с носилками, словно косматый зубр. Так работал Яков, когда ему случалось осердиться. Сейчас, получив, словно с неба, барский подарок, он должен был быть довольным; копейка, даже на каторге, — подпорочка для души. Он же, напротив, ожесточился. Может быть, потому, что из этой ямы человека не вызволит самое чистое золото.
Рядом с Антоном вздохнул другой товарищ по несчастью, Сулхан. Тот нес на плече, на широкой доске, целую гору кирпичей, едва сохраняя равновесие. У Сулхана невиданно отросли волосы и борода. Волосы ночью служат ему периной, борода же — забавой для Гневышева.
— Что нашел, атаман? — шепнул он из-под навеса спутанных прядей.
— Ты тоже видел?
— И я. Да не разобрал, что там было.
— Придержи язык-то. После узнаешь.
Минувшее времечко, когда они гуляли по лесам и дорогам с пистолью на бедре и кистенем, вселяя страх в мироедов, незабвенная весна 1716 года, когда дерзнули потрясти спесивое барство и позвать народ в поход на матушку Москву, чтобы вознести во славе царевича Алексея, теперь казалось далеким сном. И все-таки то были дивные дни надежды на великую победу над кровопийцами. Вольные люди Дуба извлекли из тайников золото и даже пушки, искусно спрятанные ими при разных обстоятельствах. Отобрали у помещиков и мироедов пять тысяч коней для тех товарищей, у которых не было своих. Собрали в известном им овраге украденные у царева воинства ядра, ружья и бочонки с пороховым зельем. Раскидали прокламации и подметные письма по отдаленным деревням и хуторам, чтобы поднять весь народ на борьбу.
Но дороги жизни ухабисты. Злые гады опасны коварством, ибо набрасываются более сзади, когда их менее всего ждешь. В одну бедственную ночь царские солдаты умело окружили их со всех сторон, пробрались садами, прокрались под плетнями и сотрясли, словно злой ветер, деревенские избенки, где ночевали молодцы Якова. Бедняги не успели выбраться из постелей. Связанных, словно кули, их притащили к мельнице и бросили на майдане вокруг ветряка. Забрали топоры и сабли, у кого еще были, заковали в железные ошейники и в ножные кандалы, скрепленные меж собой цепями, согнали в кучу и погнали в Сибирь, подгоняя нагайками. Села опустели, ибо не было пощады ни бабам, ни ребятишкам. Два десятка разбойников, кого восставшие признали главарями, записали особо и послали в Петербург. Его царское величество Петр Алексеевич имел обыкновение самолично расспрашивать злодеев и выжимать из них соки признаний. Но теперь занятому путешествиями и войнами царю было не до них.
Скованные по рукам и ногам цепями, разбойники и тати выходили на работу. По утрам их выгоняли кнутами из ямы, вечерами пригоняли обратно. Кормили еле-еле, сколько было нужно, чтобы не померли. Материли и колотили вволю, чтобы отбить охоту к прежним забавам. Ко всему добавлялись прилипчивые хвори, косившие их еще больше, чем голод и непосильный труд.
Камни с носилок были сброшены на бревенчатые мостки, под нос стеноделу Лазарю Романову, седому, но еще жилистому мужику.
— Вот так, вот так? — спросил атамана Лазарь, счищая раствор с края ящика-корыта.
— Вот так! — сердито ответил Дуб.
Каменщик Лазарь Романов, по всей видимости, был крещен в день свтого праздника, когда нечистые духи хоронятся в преисподней, а вокруг святой купели вертятся одни господни ангелки. Лазарь удивлял спокойствием и разумной речью. Если даже кому и случалось обругать его понапрасну, Лазарь на него не серчал. А сам неизменно подавал всем совет: бури жизни взвихрятся и улягутся, а сердце остается, так что надо его щадить. Принадлежал он к артели вольных мастеровых, работавших на жаловании. Царские прислужники привели, однако, Лазаря на аркане из Курска, где ему пришлось оставить дом, жену и детишек. И теперь он жил надеждой, что через год-другой вырвется из петербургских тенет, вытащит из разрухи хозяйство и поставит на ноги сыновей, дабы не прийти к порогу вечности на чужбине. Лазарь относился с искренним дружелюбием к каторжникам, частенько говоря, что не видит большой разницы для человека между тюремной ямой и волей. И тут, и там мучения и беды. Иногда подавал им тайком корку хлеба или ком затверделой каши, иногда утешал уместным словом. И носил еще при себе бесподобную шутку. Повстречав кого, вместо приветствия спрашивал: «Вот так, вот так?», то есть: «Вот так, еще живешь? » Иные серчали и начинали его ругать. Тогда он усмехался и пояснял, что это шутка, еще от предков, и есть в ней скрытый смысл: в жизни — как на войне, не ведаешь, где ждет тебя беда, и удивления достойно, если такой-то или такой-то еще влачит по свету ноги.
— Эге ж, братцы, недоброе это дело, ежели дождь наплакал вам в суму и немеют уста, — спокойно проговорил каменщик. — Ибо ключи счастья висят на гвоздях терпения. Что поделаешь, так нам всем суждено.
Яков Дуб не стал его слушать. Антон — тоже. Сегодня до них не могла дойти его ласковая болтовня.
Соскочив со стены вниз, Яков бросил носилки возле груды камня и сверкнул глазами поверх оборванной толпы каторжан. Кошелечек тяжелел под рубахой, словно куль на двадцать фунтов, набитый раскаленными угольями. В груди появилась бодрость и упорство, как у терпящего крушение морехода, завидевшего вдруг спасительный бережок. В деньгах фельдмаршала, конечно, могло таиться спасение. Только не потерять бы их ненароком и не дать стражникам услышать их звон до того, как им будет нащупана тропинка к побегу. То есть, пока он не найдет царева ратника, готового за золото помочь ему выбраться из здешних болот. До той же поры разумно было бы где-нибудь закопать нежданный клад. Только где и как?
Пощелкав еще кнутом над головами своих подопечных, Федька Гневышев, зевая от скуки, потащился к дому коменданта крепости, вдовому старому полковнику, всегда радовавшемуся гостям и щедро поившему их горелкой. Яков Дуб искоса проследил, пока тот не исчез за сосновой дверью, затем скользнул взором по покосившейся дощатой загородке, за которой разместилась яма, предназначенная для отправления узниками естественных надобностей. Подойдя к стражнику с длинным, как крещенская сосулька, носом, Яков знаками пояснил, как ему невтерпеж. Надзиратель лениво дал дозволение:
— Угу...
Яков Дуб скорчился за низеньким заборчиком. Поковырял щепкой слипшуюся землю. Но положив кошелек в тайник и разравнивая над ним землю, содрогнулся, словно в приступе лихоманки. Кто-то следил за ним из-за угла загородки. Это был Антон.
— Не тревожься, атаман, — шепнул он. — Кроме меня вокруг — ни букашки.
К вечеру похолодало. Сумерки спустились с густым туманом, с небесной капелью. Федька Гневышев вышел из комендантского дома в стельку пьяный. Сгорбившись от хмельной немочи и едва держась на ногах, главный надзиратель отдал подчиненным неотложнейшие распоряжения.
— Я пошел к бабе, — сказал он заплетающимся языком. — Иду к бабе, ребята, о коей знаю, что примет меня любовно. Вам же... вам же дозволяю пойти в кабак. Пейте, сколько влезет. Напивайтесь...
Кто-то дерзнул полюбопытствовать:
— А что делать с разбойною швалью, Федор Иваныч?
— Ах, со швалью... Побрали бы черти эту шваль! К чему гнать вам ее в темницу, через весь город? Забейте в кандалы и заприте в загоне, не растают ведь они под дождем за единую ночь. Двое останутся на карауле. Прочие — трезвым не возвращаться!
Солдаты подождали, когда каторжные опорожнили котлы со щами из лебеды, затолкали их в загон, образованный углом крепостных стен и загородкой из покоробившихся досок, и поспешили в кабак или по домам, к мягким постелям и теплым перинам.
Усталые и ослабевшие от голода люди, которых и не считали уже за людей, повозились еще некоторое время, бранясь или моля бога о прощении грехов. Потом повалились на хворост, на гнилую солому и просто на голую землю, укрывшись крыльями ветра.
Утром, как всегда, каторжников разбудило хлопанье бича. Морщась и растирая глаза, отправились искать носилки и тачки. Солдаты потрогали носками сапог окоченевшие трупы умерших за ночь каторжников: среди них был также Сулхан, которого давно уже грызла глубоко въевшаяся болезнь. Сулхан никому не жаловался и пытался вылечить себя сам; терпел в одиночестве, пока хворь не высосала и него все силы, и он тихо угас, словно уголек, откатившийся от костра. Яков Дуб и Антон хмуро глядели на товарища. Солдаты равнодушно отволокли Сулхана за ноги и за голову до обрывистого берега Заячьего острова.