Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Учебные годы старого барчука

Марков Евгений Львович

Шрифт:

Только я в задумчивости отвернулся от него, как тёмная боковая дверочка алтаря неслышно приотворилась, и из неё так же неслышно, будто шёл босиком по мягкому ковру, вышел, направляясь к царским вратам, весь в чёрном, потупив глаза в землю, наш батюшка.

— Господи, Владыко живота моего, дух праздности, уныния и празднословия не даждь ми! — произнёс он необычным ему растроганным голосом, опускаясь лицом до земли перед запертыми царскими вратами.

Вся в полумраке дремавшая церковь, обе колонны пансионеров и волонтёров, вместе с поляками Троянским и Нотовичем, вместе с немцем Шлеммом, шумно и дружно закрестилась и опустилась на колена.

Три раза опускался, три раза вставал батюшка, вознося ту же покаянную молитву, которой все мы вторили далеко раздававшимся шёпотом. У меня вдруг словно спала с глаз тёмная завеса, что-то новое и радостное прилило мне к сердцу, и припав вместе со всеми лицом к полу, я почувствовал, что по щекам моим капают горячие капли…

— Дух праздности, уныния и празднословия не даждь ми! — растроганно повторял я, не отрывая лица от полу, переполненный самого страстного желания всем простить, у всех просить прощения, и стать с этой минуты ко всем таким добрым, каким никто никогда не был.

С умилённым чувством вслушивался я в громко раздававшиеся слова давно знакомой молитвы, и не узнавал их, как будто только нынче услышал их первый раз. «Господи! Да это нарочно про меня написали… Это всё про меня…» — изумлённо думалось мне. Словно в душе у меня кто-нибудь прочёл всё это… И как я не замечал ничего до сих пор?

— Ей Господи Царю! Даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего! — строгим голосом закончил батюшка, неспешно подымаясь с колен.

Но я не поднимался, я всё ещё лежал ничком на земле, в слезах и мучительных думах. «Вот именно, именно так! — укорял я сам себя. — Я только и делаю, что других осуждаю, насмехаюсь над всеми. Не осуждати брата своего, а я как нарочно всю всенощную Алёшу осуждал. А он настоящий святой, он так молится, он такой умный, добрый… Во сто раз лучше меня… Господи! Даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего!» — в новом обильном приливе слёз закончил я.

Эти слёзы облегчили меня, но я долго боялся подняться, чтобы не выдать тайны своего сердца поганому второкласснику Есаульченке, который, пожалуй, уж и теперь заметил что-нибудь. Наконец я тайком высморкался, не поднимая головы, наскоро отёр кулаками слёзы и встал на ноги, старательно отвёртываясь от своего враждебного соседа. И как нарочно, несмотря на мою твёрдую решимость быть добрым и всем прощать, у всех просить прощения, я уже внутренно бесился на наглого второклассника, который глядел своими отвратительными глазами с нескрываемою насмешкою на мои внезапные поклоны и кресты.

«Вот бы отколотить чертёнка этого, когда станем сходить с лестницы, — обдумывал я. — На втором повороте почти совсем темно, и стоит только мигнуть Ярунову…» Но какой-то другой я, тот самый, что расчувствовался, глядя на молящегося Алёшу, поймал меня, драчуна, на этих недостойных замыслах, и пристыдил до того, что я опять сгорел от смущения, хотя никто не мог видеть ни моего конфуза, ни моих грешных мыслей. «Вот так-то всегда! — с досадой думалось мне. — Хочу таким же быть, как Алёша, и думать, как он, начну. А чуть что — всё по-старому пошло! В церкви вот, кажется, стою, молюсь, собираюсь не осуждать никого, а сам о драке думал».

Я постарался не думать больше об Есаульченке, и стал с усилием вслушиваться в то, что читали и пели. Но я уже никак не мог напасть на прежнее молитвенное настроение, которое так неожиданно охватило сладостным огнём мою душу. Все усилия мои молиться и креститься выходили холодными, вымученными, чуть не притворными. Только когда запели «От юности моея, мнози борят мя страсти», что-то опять будто оборвалось и сдавило мне сердце, потом поднялось с радостною силою, словно крылья выросли у меня, и я готов был смело лететь на них навстречу будущему.

Никакого смирения и умиления не чувствовал я, а меня наполняла смелая вера в то, что я непременно стану с этих пор добрым и благородным, и что Бог будет меня очень любить за это, и пошлёт мне всё, чего мне хочется. Но к самому концу службы душа моя опять остыла, и я с полным равнодушием вышел из церкви, весь занятый рассматриванием стоявших позади учителей и надзирателей.

Однако меня тянуло поговорить с Алёшей, чтобы почерпнуть у него что-нибудь для себя нужное. Его не было ни в классе, ни в коридоре. Между тем через полчаса пойдут в спальню, и там нам с ним не переговорить. Наконец я нашёл его одиноко бродящим в глухом повороте к буфету, где было почти темно, и где мы не любили ходить

— Тебе что? — недовольным голосом окликнул меня Алёша.

Я шёл с такими хорошими намерениями и такими добрыми чувствами к своему Алёше, что его беспричинный досадливый тон окатил меня, как ушат холодной воды.

— Ничего… Так себе иду… — тоже раздражённым голосом ответил я. — Разве коридор у тебя на откупе? Всякий может ходить, где хочет.

— Нигде от вас не спрячешься… Исповедоваться завтра, так и то одного не оставят! — ещё сердитее пробурчал Алёша и большими шагами повернул прочь.

Мне было больно до слёз, что Алёша так грубо отталкивал моё нежное движение к нему, даже и не подозревая, что я искал его как своего учителя и советника. Но самолюбие моё уже не позволяло мне объяснить ему, зачем я здесь, и я с притворным презрением тоже проворчал сквозь зубы:

— Убирайся сам отсюда, вот и будешь один…

А сердце моё в то же время надрывалось от горького чувства обиды и несправедливости. «Он об себе только думает… А это забыл, что я ему младший брат, что он должен во всём помогать мне, — укоризненно думалось мне. — Вот он всегда такой… Хочешь ему душу открыть, а он бегает, как от первоклассника… Воображает, что с таким умницей, как он, уж и говорить никто не может». Я едва не расплакался громко, но продолжал ходить, сердито сверкая налитыми слезами глазёнками и сжимая кулачонки.

***

Мне не спалось, когда мы разошлись по спальням; я всё не мог забыть оскорбительной выходки Алёши, и всячески осуждал его. Вдруг припомнились его слова: «Исповедоваться завтра, так и то одного не оставят!» А я ведь и забыл, что завтра надо исповедоваться. А когда исповедуешься, конечно же, нужно припомнить все свои грехи, всю свою жизнь… Невозможно же болтать в эти минуты. От этого Алёша и ходил один. И отлично делал, разумеется. Он никогда не делает ничего понапрасну. А вот я сдуру, ничего не понимая, полез к нему как баран, да ещё и обижаюсь. Вот дурак-то, по правде сказать… Он же не знал, зачем я иду, думал, вздор какой-нибудь, болтать, как всегда. Конечно, он должен был прогнать меня. А я обижаюсь сдуру! Как, однако, я глуп. Я решительно ничего не понимаю. Какое сравнение с Алёшей. Он всё, как большой, понимает, как самый умный большой! И я-то хочу таким, как он, сделаться!

Я даже презрительно рассмеялся над собою, лёжа под редким фланелевым одеялом, которое я натянул на самую голову. «Нет, надо попросить прощения у него по-христиански! Надо и у Есаульченки попросить прощения», — шевелилось у меня в сердце. Батюшка правду говорил вчера: «Да не зайдёт солнце во гневе вашем». А завтра ещё исповедоваться! И за что я на них сердился? Сам не знаю! Просто дьявол сбивает… «Не введи нас во искушение, и избави нас от лукавого!»

Алёшина кровать была от меня коек через шесть, в другом ряду. Я приподнялся на постели и оглядел спальню. Огромная комната, уставленная однородными белыми кроватями, на которых виднелись то вытянутые, как мёртвые, то свёрнутые в калачик, будто узлы белья, спящие пансионеры, была погружена в молчание; из разных углов её, тонувших в дрожавшем полумраке от скудно горевших кое-где сальных свечей в жестяных шандалах, налитых водою, слышались перебивавшие друг друга ни разные тоны и темпы вздыханья и сопенья заснувших. Только из самого дальнего, совсем ушедшего в темноту ряда кроватей, где спали семиклассники, слышался сдержанный басистый шёпот Карпова, с кем-то таинственно беседовавшего.

Поделиться с друзьями: