Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Учебные годы старого барчука

Марков Евгений Львович

Шрифт:

«Пойду я к Алёше, теперь никто не видит, а он ещё, должно быть, не спит… Должно быть, все грехи свои припоминает… Завтра исповедоваться, так нужно помириться со всеми». Я встал босыми ногами на пол, и ещё раз прислушавшись к странному хаосу звуков, наполнявших спальню, осторожно стал пробираться между кроватями, боясь задеть за чьё-нибудь одеяло, и подозрительно всматриваясь в спящие лица.

Вдруг хохочущие глаза неожиданно сверкнули на меня из-под одеяла, от подушки отделилась огненно-рыжая, ёжиком остриженная головёшка, и ротастая рожа Есаульченки ухмыльнулась мне навстречу.

— Куда это пробираешься, волчушка? Стибрить, верно, что-нибудь хочешь? — насмешливым шёпотом спросил он.

Я пугливо вздрогнул, но овладел собою, и ответил ему, как только мог кротко:

— Простите меня, Есаульченко, если я вас чем-нибудь обидел. Я завтра исповедуюсь!

И торопливо, будто бежал бог весть от какого стыда, прошмыгнул дальше, чтобы не слышать обидных острот проклятого второклассника.

К кровати Алёши я приближался на цыпочках. Алёша лежал неподвижно на левом боку, обтянутый, как мумия, в одеяло. Когда я пригнулся посмотреть ему в лицо, чтобы узнать, спит ли он, меня встретили его большие серьёзные глаза, глядевшие прямо на меня и словно меня ждавшие.

— Алёша, ты не спишь? — неуверенным и смущённым голосом сказал я. — Давай помиримся… Завтра исповедоваться… Прости меня, если я тебя обидел.

Слёзы навернулись у меня на глазах, и я полез целовать Алёшу. Мне казалось в эту минуту, что я необыкновенно нежный и добрый брат, что Алёша сознаёт это и глубоко раскаивается, и мне ужасно хотелось плакать от какого-то невыразимо сладкого чувства.

— Прости ты меня, Гриша, — ласково ответил Алёша. — Ты вот вспомнил… А я забыл! Разве ты ещё не спишь?

— Я не сплю. Завтра исповедоваться, и я всё думаю…

— Да, да… Это хорошо. Это нужно, Гриша. Ты это хорошо делаешь. Я вот тоже всё думаю… Ведь это очень страшно — исповедоваться…

— Отчего же страшно, Алёша? — шёпотом спросил я, прижимаясь к Алёшиной подушке, охваченный каким-то жутким чувством.

— Да ведь перед кем мы будем? Мы перед самим Богом будем стоять, перед престолом Его, Ему и отвечать будем. Так как же не страшно!

— Разве мы будем видеть Его? — ещё тише прошептал я, от страху пряча лицо в подушку.

— Хоть и не будем видеть, а всё-таки почувствуешь… Священник ведь Его именем спрашивает. И Он тут… Он видит и знает всё, что у нас в душе… Страшно это, Гриша… В душе у нас столько грехов…

— Что же делать, Алёша? — бессильно прильнув к постели и весь дрожа, спрашивал я.

— Надо, Гриша, покаяться в своих грехах. Если мы покаемся искренно, Бог простит.

— Я не умею, Алёша, а ты умеешь? Научи меня, — горячо сказал я, с верою вглядываясь в его задумчивые глаза.

Алёша несколько минут молчал и неподвижно смотрел куда-то вдаль мимо меня. Наконец, он сказал со вздохом:

— Нет, Гриша, я тоже не умею. Откуда мне уметь! Ты вот добрее меня, пришёл ко мне прощенья просить… А я был виноват… Тебе Бог скорее простит.

— Нет, нет, Алёша! Что ты говоришь! Я гораздо хуже тебя! — искренно возмущённый, перебил я его. — Разве можно сравнять… Я не молюсь никогда… Всю всенощную так прозевал… А ты всё молился. Ты думаешь, я не видел? А Бог-то ещё лучше видит. Оттого ты и знаешь всё, и все тебя любят. И Бог тебя всегда будет любить больше всех нас!

— Дурачок, дурачок! — улыбнулся Алёша. — Полно тебе вздор молоть. Никто не знает, кого Бог любит больше. А ты вот помолись лучше Богу хорошенько. Это ничего, что лёжа. Закройся одеялом с головой, чтобы никто не видал, да и молись себе. Я всегда так делаю. Богу ведь всё равно, лежишь ты или стоишь, лишь бы было от сердца. Иди же себе, пора ведь! К исповеди надо встать раньше.

Мы ещё раз нежно поцеловались, и я так же тихо и осторожно побрёл босиком назад, несколько раз с любовью оглядываясь на своего милого Алёшу.

Когда я уже был за четыре кровати от него, он приподнялся над подушкой и ласково прошептал:

— Прощай, Гришечка! Покойной ночи…

И моё восхищённое сердце облилось приливом любви и благодарности.

Вскочил я очень рано, хотя спал мало. На душе было как-то особенно светло, как будто со мною случилось или случится что-нибудь очень хорошее. Я не ел ничего со вчерашнего обеда, и через это чувствовал себя ещё легче и радостнее. «Алёша говорил, что будет страшно. Отчего же мне до сих пор совсем ничего не страшно? — внутренно удивлялся я. — Должно быть, это после будет, когда начнётся… А теперь не надо о другом думать. Нужно все грехи вспоминать» — увещевал я сам себя, вспоминая наставление Алёши.

Я видел, что Алёша ходит опять один в сторонке, задумавшись, и как будто шепчет что-то сам про себя. Вот уж он, наверное, как следует кается в своих грехах, он умеет и помнит всё… А я даже и припомнить не могу.

Я не решался подойти к нему, хотя меня ужасно подмывало походить с ним рядом и узнать, о чём он думает, и как он кается в своих грехах.

— Шарапов 4-й! Что ж вы шляетесь тут! Ваш класс давно исповедоваться позвали, — не бегу крикнул мне, шумно спускаясь с лестницы, шестиклассник Кумани.

Я испуганно бросился к лестнице, кликнув Алёшу.

Шестой класс дружною гурьбою с болтовнёю и смехом сбегал в это время с широких лестниц, и мы с Алёшей остановились, ухватившись за перила, чтобы этот топочущий табун не снёс нас вниз вместе с собою. Шестиклассники только что отысповедовались, и теперь в церкви стоял затерянною нестройною кучкою наш четвёртый класс. Перед алтарём на солее батюшка стоял задом к нам у аналоя, в высокой бархатной скуфье и чёрной рясе, прикрытый спереди эпитрахилью. Он казался ещё выше, ещё худее и ещё строже, чем всегда.

Саквин стоял в эту минуту перед ним, робко вытянувшись и пригнувшись лбом к самому аналою. Глухой шёпот батюшкиного голоса неясно долетал до нас, как жужжанье шмеля. «Что-то он спрашивает его? — беспокойно думалось мне. — Вот если бы знать! По крайней мере, вперёд бы обдумал, как ответить. А то спросит… А я не знаю, что сказать… Вот Алёша наверное знает, а всё скрывает. Не говорит ничего…»

Голова Савкина скрылась под концом золотой эпитрахили, острая скуфья батюшки, острая борода батюшки, его острый нос и торчащие вперёд усы — всё низко нагнулось над головою Саквина; мне сделалось не на шутку жутко.

«Что это он станет делать над ним?» — тревожно ожидал я. Но Саквин благополучно поднял голову, расшаркался перед батюшкой с свойственной ему отчётливостью и грацией, и отмаршировал мирно к нам, чему-то смущённо улыбаясь.

— Саквин, голубчик! Что он тебя спрашивал? Скажи пожалуйста! — упрашивал я его, остановив на дороге.

— Вот ещё франт! Разве можно рассказывать, что спрашивают на исповеди? — презрительно пожимая плечами, отвечал Саквин.

Ещё четыре товарища исповедовались раньше меня.

Поделиться с друзьями: