Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Учитель. Том 1. Роман перемен

Беседин Платон

Шрифт:

Они были частью моей жизни. И, возможно, одной из лучших ее частей. Я перебирал рисунки и хотел вернуться туда, в севастопольскую квартирку. Ночь за окном, вваливающаяся в комнату через открытое окно, усиливала это желание, делая его настойчивее, резче.

И, перебирая рисунки, я наткнулся на письмо Рады. Оно лежало в тетрадке по истории за седьмой класс, на задней стороне которой черной шариковой ручкой было выведено “Dead Kennedys”, хотя я никогда не любил Джелло Биафру, и впервые увиденный мной постер “Frankenchrist” заставил испытать стыд за происходящее на третьей от Солнца планете. Сложенное осьмушкой, письмо не источало запаха и вообще казалось остывшим, как покойница. Я взял его в руки, еще раз принюхался. Безжизненно. Но в комнате, так и не выветрившись, по-прежнему стоял терпкий запах. Пахло духами Рады. Будто на самом деле письмо лишь притворялось мертвым.

Я вертел его в руках, нюхал, пробовал краешек на вкус, вчитывался в буквы, в эти колонны марширующих людоедов, взывающих к тому, чтобы я был смелее, напористее, мужественнее. И, перечитывая письмо, я думал о том, на какое, в общем-то, унижение должна была пойти Рада, чтобы написать это. Или она испытывала иное чувство – возбуждение от оголенности себя, своих чувств?

Ответить на письмо Рады. Вот что твердил ночной терпкий запах. Я обязан замкнуть круг. И выбрать адресатом даже не Раду, а самого себя. Письмо как психотерапевтический метод. Недаром Толстые общались письмами. Возможно, они и не преследовали цели, примирившись, понять, отыскать друг друга, а жаждали лишь выговориться, сбросить, точно сходить в туалет, все лишнее, наносное.

И как только я принял это решение, запах в комнате пропал, рассеялся. Так резко, что я вздрогнул, словно письмо должно было обратиться в пепел. Да, ночью все кажется особо мистичным.

2

Я начал письмо Раде той же ночью, как только упорядочил мысли, разложив их на буквы, слова, предложения. Определенным образом они должны были соединиться в цепочку, ставшую бы основой будущей – несомненно, свободной, прекрасной – жизни. Я верил в это, и решимость моя, питаемая свежим прохладным воздухом ночи, казалось, должна была породить нечто абсолютное, всеобъясняющее и мне, и Раде.

Но эмоции: тоска, гнев, отчаяние – не превращались в нужные, правильные слова, а шли мимо, как пенальти, вроде бы пробиваемые наверняка, но – перекладины, штанги. Я не мог нащупать основу, выделить в результате особой химической реакции ключевое зерно, которое можно было бы вырастить в древо жизни, древо свободы.

Да, именно так, натужно, пафосно, как сейчас, я писал тот текст, и ощущение было, словно проковырял в пальце дырку и через нее сцеживаешь кровь в ведро. Надо бы получить литра два, три, но выходит в лучшем случае грамм девяносто, да и то весьма сомнительного качества.

Я промаялся с посланием Раде, превратившемся в исповедь, всю ночь и на рассвете, когда прокукарекал петух, который жил у нас неприлично долго, его почему-то все не пускали на суп, уснул, повалившись на рисунки гладиаторов и листки с вариантами письма.

Проснулся я разбитый, больной от неожиданных упреков бабушки: «Сколько можно? Пора бы и по огороду помочь!» Я несмело возражал, мол, всегда готов, вы сами меня не пускали, но бабушка не слушала, была шумна, решительна и даже не предложила завтрак, сразу погнав на огород. Я долго срезал огурцы и кабачки, сваливая плоды в большие жестяные ведра. Бабушка периодически заходила с проверкой, следила, как я работаю, прикрикивая, чтобы не ломал веток, а я и, правда, двигался, аки медведь.

После меня отправили на горище – поднимать старые дедовские ватники и пальто. Они лежали в свинарнике и, хотя мы давно не держали скотину, пахли дерьмом и соломой, похожие на бесформенные туши обезглавленных монстров, и, затаскивая их наверх, я думал, что, наверное, именно так выглядят поверженные нетопыри. На пятой или шестой ходке – лестница была старая, сбитая-перебитая из принесенных с развалин автопарка досок – вспомнилась фраза, которую любил, особенно во время коллоквиумов и контрольных, повторять Квас: «Идти навстречу».

Да, я хотел бы сделать нечто подобное. Вылезти из раковины, в которую после сдачи экзаменов загнал себя сам. Странно, даже брат не появлялся, не тревожил меня – только мама и бабушка. Звуки стали тише, образы туманнее. Я не мог вспомнить, что смотрел по телевизору, что читал, что придумывал – тупое многочасовое оцепенение. Под прессом воспоминаний. Сколько их еще будет? Сколько накопится за время, что предстоит существовать? И вроде бы все нормально: ни онкологии, ни инвалидности, ни голода, ни насилия – тогда отчего так душно? Отчего живу столь бессмысленно? Отчего вновь и вновь призываю себя к порядку? Да и что такое «порядок»? Вот есть брат – у него порядок: армия, «гражданка», обыкновенные радости; все упорядоченно, все естественно, все примитивно и просто. А у меня? Что у меня?

Идти навстречу. Если есть путь, то он в той ночи, пахнущей терпкими духами. Я проснулся. И вышел навстречу, чтобы дописать свой ответ.

С оставшимися делами я разобрался быстро. Так быстро, что бабушка хвалила меня на редкость искренне. И наконец покормила яичницей, жаренной с домашним салом и ялтинским луком. Я, памятуя наставления врача, одного из тех, что обещал мою смерть к сорока годам, отнекивался, а после, все-таки покорившись бабушкиному напору, ел осторожно, по чуть-чуть, но яичница все равно сделала тяжелым, больным, и в левом боку заныла поджелудочная. Но ни она, ни горечь во рту не помешали идти навстречу.

Наверное, со стороны моя прогулка казалась бесцельной маетой, но внутри ясно присутствовало ощущение – я называл его чуйкой – неотвратимости важного события, которое вот-вот должно произойти, только делай, что должен – иди навстречу. Шагая, я словно проговаривал то, что не смог зафиксировать на листе ночью. Ходьба, лучший способ медитации, собственно, и была тем письмом. Шаги – буквы, расстояния – фразы. Я шел, позволяя мыслям самим роиться в моей голове, обрывая любые логические и причинно-следственные связи. Вновь, как и перед поступлением в Московский государственный университет, я доверился генератору случайных решений.

У автосервиса припарковался старенький «Форд Сиеста». Водитель, крепкий мужчина в оранжевых вьетнамках, открыл дверь, вылез. Из салона раздалось: «Маргарита, Маргарита, ведь ты не забыла? Маргарита, ты же помнишь, как все это было?»

И я вспомнил Маргариту Сергеевну. Ее страсть к винограду. Темные ягоды постоянно лежали в хрустальной вазочке на оцарапанном библиотечном столе. В августе и сентябре достать виноград было не проблемой – ленивые местные продавали его за бесценок перекупщикам, а более предприимчивые ездили торговать в Севастополь, Симферополь, Харьков, Днепропетровск, – но где Маргарита Сергеевна, предпочитавшая крупную несколько перезревшую «Молдову», брала любимый сорт в иное время, не знаю.

– Плодитесь коровы, ибо жизнь скоротечна, – декламировала она, отправляя виноградинки в чересчур большой, как у Стивена Тайлера, рот, – писал южноамериканский классик магического реализма, переиначивая первоисточник, в котором, помимо прочего, сказано: «Жена твоя, как лоза виноградная плодоносная…»

– Ага, – кивал я, не понимая, к чему мне знать это.

– Священный плод, подаренный нам богами. Символ плодородия, изобилия, богатства, а в христианстве – символ духовной жизни…

Тогда я слушал Маргариту Сергеевну невнимательно, между делом, листая библиотечные книги, но сейчас, идя навстречу решению, мне вдруг отчетливо вспомнились ее слова, и, видимо, не случайно.

Поделиться с друзьями: