Учитель. Том 1. Роман перемен
Шрифт:
– Тебе-то откуда знать? – встрепенулся дед.
– Коммуняки – все мудаки! – харкнул в воду парень.
– Коммуняки? Да при коммуняках хлеб людям давали, а не чайкам! Как вот эта… мадам! – Дед тыкнул мундштуком в сторону женщины в цветастом платье.
– И правда, чего их кормить? – поддержал деда мужчина в офицерской рубашке, но без погон. – Вас как зовут, уважаемая?
– Света.
– Знаете, Света, как во Франции чаек называют? Летучие крысы. Потому что всякую заразу разносят…
И все они – мужик, дед, женщина, парень – принялись обсуждать достоинства и недостатки чаек. В винегрете их слов я вдруг расслышал одно, наиболее важное, ради которого и воспринимал весь этот бред – «МГУ». Его произнес то ли дед, то ли парень в футболке “Led Zeppelin” – неважно.
МГУ в справочнике вузов не значился. Я убедился в этом, повторно перелистав страницы. Но точно помнил, что в «Крымской правде» и «Голосе Крыма» читал об открытии при поддержке Лужкова филиала Московского государственного университета. «Правда» радовалась, мол, наконец крымские и не только молодые люди смогут получить достойное образование. «Голос», наоборот, возмущался, усматривая в открытии севастопольского филиала имперскую политику России.
Да, МГУ существовал. Осталось только найти его, спросив подсказку.
Площадь Нахимова, окруженная платанами, в народе называемыми бесстыдницами, полнилась туристическими палатками. Но их не замечали, люди спешили, двигаясь векторами из точки А в точку Б, и я отчаялся получить хоть какой-нибудь ответ, но вдруг милая – только это незамысловатое определение и могло характеризовать ее – девушка остановилась, подробно рассказав, как добраться к МГУ. Она, улыбаясь, болтала о чем-то еще, но я, стушевавшись от такой общительности, ничего не разбирал и тупо кивал, повторяя «спасибо». А после поплелся за ней на остановку.
В Севастополе я всегда езжу троллейбусом. Особенно летом. В закупоренных маршрутках душно, и на сиденьях остаются влажные пятна. В троллейбусе же – благодать. Дует из всех щелей. Можно читать, расположившись на задней площадке, между стеклом и ступеньками. Или рассматривать, точно на экскурсии, севастопольские улицы, пока скрипящий троллейбус медленно пробирается по центральному кольцу города. Так в свое время шел броневик «Антихрист», первым пущенный большевиками в Севастополь.
Троллейбус выезжает на площадь Лазарева с разросшимся ливанским кедром посредине. Но большинство почему-то обращает внимание на красно-желтый «Макдональдс». На день его открытия люди выстроились в две очереди: первая спускалась по дорожке к Центральному рынку, на которой обычно просили милостыню и продавали щенков, а вторая – по улице Маяковского с редакцией «Славы Севастополя», магазинами одежды, белья и закусочными. Сейчас очереди в «Макдональдсе», если и есть, то исключительно внутри, потому что это единственный бесплатный туалет в центре Севастополя.
Рассматриваю Покровский собор, где по приказу Ковпака отпевали лейтенанта Шмидта, похороненного на кладбище коммунаров, все больше прирастающий церковными лавками. Я был здесь несколько раз с мамой на службах. Не мог выстоять и двадцати минут. Меня постоянно кидало в разные стороны, и я злился на удушливый запах, толпящихся людей, потного священника, горящие свечи. Злился и просил уйти. Но мама шикала: «Тихо, Евангелие читают!» или «Дождись хотя бы Символа Веры!» Но я никогда не дожидался и выходил во двор, к кедрам.
По Большой Морской – магазины, кафе, магазины – троллейбус выползает на площадь Ушакова. У кинотеатра «Дружба» толпятся люди с плакатами, требующими вернуть севастопольским католикам костел. Протестующих аккуратно, почти нежно теснит милиция, но в ее движениях чувствуется твердость, и, похоже, бывший костел так и останется, как задумали коммунисты, действующим кинотеатром.
На спуске по улице Пушкина невольно считаю пришвартованные к берегу корабли. Их все меньше, и это вызывает странное, зудящее беспокойство. А вот металлолома, который грузят на огромные плоские баржи жирафообразные краны, все больше.
Море тянется почти до самого здания МГУ, которое будто не строили, а лепили кондитеры – белое, свежее, в кремовых завитках. И от его вида становится радостно.
Но вероятность счастья обрывается на тучной женщине в кабинете «приемной комиссии». Блестящий костюм делает ее похожей на краба, и выпученные глаза усиливают это сходство. Она тычет в аттестат пухлым пальцем с массивным золотым кольцом:
– Здесь все на украинском, а мы российский вуз!
– Но мы… в Украине, – удивленно говорю я и вспоминаю школьную учительницу украинского языка и литературы Оксану Тимофеевну Жогу с ее немыслимым количеством розочек на платьях.
Она приехала в Севастополь из Хмельницкого. И ей, конечно, было тяжело. Даже не потому, что все называли ее Изжога (физрук и тот оговаривался), и не потому, что родители фыркали при виде ее – все было сложнее: она представлялась окружающим не просто бесполезным, а чужеродным, едва ли ни вражеским элементом. Ведь большинство севастопольцев презирали украинский язык и отрицали саму возможность существования украинской культуры.
Это было странно, нелепо, как и разговоры – в духе «заграница нам поможет» – о Великой Российской империи. Я знал персонажей, которые, отправляя детей в школу, увещевали их: «Смотри, не учи собачью мову». Это походило на агонию, потому что канат, соединяющий украинский материк и остров Крым, подтягивался, сколько бы ни грезили прошлым, которое, подретушировав, хотели выдать за будущее.
Оттого, смотря телевизор, я впитывал украинский язык, желая понимать, знать его. Не ради киевской власти, которую чаще всего называли бандеровской, но вопреки неврозам имперцев, оставшихся без своей империи.
– Но вуз-то у нас российский, молодой человек, – тучная женщина-краб с сомнением посмотрела на меня. – Вы вообще в курсе, где находитесь?
– Да, конечно.
И она принялась объяснять мне, что делать, пока я непонимающе вертел в руках пластиковый аттестат, улавливая лишь некоторые слова: «перевод», «нотариально заверенный», «печать».
Решил поступать сам, ничего не сказав маме, и вот – промахнулся. Да, надо было взять ее с собой. Конечно, мама бы нервничала, переживала, суетилась, а я бы стеснялся ее блеклого платочка, разбитых босоножек, синтетического платья – всей ее маленькой испуганной сущности, так неподходящей этому большому кремовому зданию, но зато с ней бы я не испытывал проблем с документами.
– Чего у вас такой испуганный вид, молодой человек?
Вздрагиваю, возвращаюсь в мир. Тучная женщина – за длинным столом. Массивное золотое кольцо – на пальце.
– Простите…
– Вид у вас какой-то испуганный.
– А, – не говорить же о маме, – да просто…
– Вы не переживайте, – она сканирует мои мысли, – нотариус тут, рядом…
И она детально – помедленнее, я записываю – рассказывает, куда идти и что делать.
Нотариус – апатичная женщина с лицом цвета вареной капусты – множит бумажки, и я обзавожусь тем самым нотариально заверенным переводом. Довольный, что управился сам, без мамы, мчусь назад, в МГУ, но в приемной комиссии перерыв, и я слоняюсь по зданию университета, химически пахнущему свежим ремонтом: краской, мастикой, тряпками. Коридоры пустуют. Кабинеты заперты. Удается попасть лишь в один: с широкой зеленой доской и узким портретом Путина. Пахнет мелом, он лежит крупными аппетитными – был бы беременной, грыз – кусками в картонной коробке. Путин на стене какой-то лукавый и рыжий, будто Иуда. Подхожу к окну, открываю створки, пускаю морской воздух, радостный от того, что можно вот так просто хозяйничать в одном из лучших учебных заведений мира. И ощущение легкости, пойманное мной в кабинете, усиливается, когда в прохладной университетской столовой, сидя за новеньким деревянным столиком, я пью оболоневскую колу из жестяной банки.