Укради у мертвого смерть
Шрифт:
—- Приложите пятак, — сказал он. — Чем-нибудь помажьте, хоть пастой из шарикового карандаша, и приложите. Настоящую печать поставите потом... Пятак ведь с гербом.
Участковый вскинул голову.
— Ох, финансисты...
Шариковый карандаш, однако, взял. Севастьянов ничего не сказал про лодку.
Назад через Волгу перевез собаковод на казенной моторке. Овчарка поскуливала на воду.
На платформе Завидово ветер раскачивал единственную горевшую лампочку над расписанием. Электричка из Калинина приходила через час десять. Севастьянов сел на скамейку и вдруг почти явственно ощутил умирание жизни в себе. Тело будто взрывной волной вознесло, круто и плавно, а сердце осталось внизу, само по себе... Он читал про генетическую память. Во сколько лет умирали крестьянские предки? Теперь ему сорок шестой. Наверное, в среднем как раз... Гены вспомнили, что час пришел?
Он посидел, сложившись пополам, как Васильев в шезлонге, положив лицо в ладони.
Прожектор электрички высветил линялый плакат «Выиграешь минуту, потеряешь жизнь!» Прыгавший с платформы под колеса паровоза человек экономил минуту и терял жизнь в этом месте с тех пор, как Севастьянов принялся ездить к Васильеву. Впрочем, места были знакомы с детства. Пионерский лагерь, в который его сдавали на три смены, стоял поблизости, в Новомелкове. Утром, днем и вечером там кормили баклажанной икрой, а чтобы ее ели, гоняли на военные игры, после которых нагуливался такой аппетит, что хотелось сгрызть алюминиевую ложку. На ее серовато- белом черенке стояла штамповка в виде орла со свастикой. Ложки выдавались трофейные, но потом их заменили, как раз после последнего боя, когда вышел запрет заниматься в лагере только военной подготовкой.
В том бою Севастьянову выпало идти в засаду. Лежа под папоротниками, уткнувшись в жирные комки земли, по которым ползали красные жучки, он ждал условленного свиста вожатого Михаила Никитича, однорукого матроса, воевавшего на барже Волжской флотилии под Сталинградом. Таиться приходилось особо из-за доставшегося по жребию цвета погон — белому, издалека заметному. Противник носил синие. Один сорванный означал ранение, два потерянных — геройскую гибель... Когда сбили в понурую колонну разгромленных «синих», Михаил Никитич сказал севастьяновскому приятелю Вельке, пристроившемуся рядом в конвой:
— Ты отойди. Ты — убитый.
Обе бумажки с плечей у Вельки в бою отодрали с мясом. Но смерть Вельки была не страшной. Тем более что через десять минут прибежал начальник лагеря майор дядька Галин. Безрукий совсем. Поэтому, если хотел на что указать, тянул носок начищенного сапога. Лягнув в сторону колонны убитых, он заорал:
— Мишка! Что у тебя братская могила отдельно марширует! Победа на всех одна!
Кто бы теперь крикнул так про Васильева...
А Михаила Никитича он неожиданно встретил на Волге после своего выдворения из торгпредства в Сингапуре. Матрос сидел на подпиленной табуретке в облупившейся «казанке» с булями. Пустой рукав футболки трепыхался. Севастьянов еще подумал, если с утра ветрено, а дело было утром, к вечеру натянет дождь... Второй, в темных очках, стоял, упершись коленками в переборку, и жарил на аккордеоне, задрав подбородок. Складно выводил «Теннеси-вальс». Удочек они не забросили, и кошелки, чтобы идти в свердловский магазин на косогоре возле церкви среди ветел, у них с собой не было. Давали концерт реке. Доживали век где-то поблизости... Севастьянов, сбавив обороты движка, обошел их на красной пластиковой лодке, тащившей японскую леску с удилища. Бывший пионервожатый облысел, в складках рта поблескивала слюна, но посадка головы осталась властной. Слепца же Севастьянов не встречал в тех местах, хотя знал многих. Притулились друг к другу старые фронтовики?
Из-за того, что он знал многих и его многие знали, особенно лодку, первую из пластмассы и с электрозапуском, да еще красного цвета, пришлось сторожиться, когда началась эта странная, поглотившая целиком и душевно надорвавшая, другого слова и не найдешь, история.
По субботам они ходили с Клавой на лодке на острова ниже Конакова. Волга там — море, рыбу не ловят, туристы из-за горючего или продовольствия роятся по берегам. Десятки островков, километры простора, только иногда вдали протянется парус или цепочка байдарочников. Странное, кружившее голову ощущение воли... Половину отпуска они провели там, меняя стоянки. Всякое пристанище становилось открытием. Но ложь, обреченность угнетали так сильно, что у него начались бессонницы. Отсыпался днем, пока загорали... Среди простора под высоким и огромным небом он не верил ни единому ее слову.
Однажды, терзаясь страхом перед наступавшей ночью, Севастьянов сказал об этом Клаве.
Она ответила, что почти так же однажды созналась маме и задала свой главный, мучивший вопрос. Мама сказала: «Ты хочешь знать, кто твой отец? Ты видела его, могла видеть... Среди наших знакомых, на моей работе. Но знать — кто? — не нужно. Возможно, он сам не догадывается про дочь, про тебя. Мне хотелось иметь ребенка... От этого человека, именно от него. Не волнуйся, или нет, не расстраивайся из-за нас. Это вполне достойный человек. Он вполне достоин любви».
Клава спросила: «Почему ты не вышла за него?» Ответ был: «Еще года три-четыре, и объясню...«
Клава присматривалась к мужчинам, приходившим к ним в дом, в том числе и женатым, являвшимся с женами, к тем, с кем мама работала во внешнеторговом объединении.
— Знаешь, как я решила?
— Как? — спросил Севастьянов, которому вся эта история окончательно отравила существование.
— Я стала примерять на себя... Ой, я ерунду говорю? Сорокалетних мужчин из маминого окружения. В кого-нибудь я должна была влюбиться, если я — ее дочь. Это и будет папочка...
— Влюбилась?
— Да, в тебя.
— Я действительно тебе в отцы гожусь...
— Вот и хорошо, что не стал им. Хоть в этом повезло.
Сырой от росы полог палатки провисал, сделался прозрачным, и сквозь него проступал расплывчатый круг луны, освещавший лицо Клавы. Он не знал, имеет ли право велеть ей не плакать. Может, думала, не видит?
Проснулись они до рассвета, оба сразу, и больше не засыпали, а когда он сошел к берегу, собрался зачерпнуть воды, через мелкую прибойную рябь переполз желтый листок. Август стоял в середине. Отпуску приходил конец.
Больная совесть сделала внимательнее к Оле. Жена любила ездить за город просто погулять. Приезжали однажды и к Васильеву. Ручей, впадающий в Волгу, провалился после морозов. Льдины сползали одна по другой с крутого берега на опустившийся вслед за вымерзшей водой черный катер рыболовной бригады. Особенно черный на фоне ломаные льдин, которые напоминали Севастьянову потрескавшиеся блоки жилых многоэтажек, взорванных китайцами в 1979 году в Лангшоне, на вьетнамской границе, куда он приезжал в составе группы оценки ущерба, понесенного объектами советской помощи братской стране, из Ханоя, где работал в торгпредстве. Раздавленное в ладони вареное яйцо. Таким был каждый дом. И пахло повсюду так, как пахнет местность, через которую прошла огромная армия, да еще такая, которая движется пешком и которой наплевать, что и кто о ней подумает.
Тогда он вышел на лед Волги. Тянул северный ветер. Ввинчивая бур второй раз, расстегнул куртку. В первой лунке уже стыли три поплавка. Жена крикнула с берега:
— Там камни подо льдом, рыбы не будет!
И вдруг Севастьянов подумал: кто я такой? Всего лишь бухгалтер, бухгалтер, рыболов-спортсмен. Только с Олей мне хорошо, моя защита, моя надежная пристань, моя любовь... Как можно это променять на примерки прнвязанностей своей матери.... Собрал удочки, подхватил бур, полез по ледяному косогору.
Когда растапливали березовыми дровами камин в даче Васильева, Оля сказала, чтобы не очень-то изводил энергетические запасы старика. Васильев любил Олю.
... Теперь Васильева не стало. И Волги не будет. И в Сингапур ему ехать на должность бухгалтера, почти что счетовода, без права самостоятельной работы, тоже одному. Оля оставалась на несколько месяцев.
За окном электрички проскочила надпись «Крюково». В немытом стекле больше не отражались лица пассажиров. Рассвело.