Улыбайлики. Жизнеутверждающая книга прожженого циника
Шрифт:
– По участкам. Лешка Осин – он Леший, меня носит, Волк Венедиктов в чаще воет – детей пугает, а Олевский – Соловей учится свистеть без зуба. Сидит на дубе, ждет Доброго Молодца и учится свистеть. Так ему и надо, Олевскому. Как он тогда на мою румяную корочку смотрел!.. Пусть теперь себе все мозги высвистит, если они у него остались.
Я пытался обдумать ситуацию, но мысли лезли в голову с трудом.
– М-да, значит, Осин – Леший? Не узнал, не узнал… Тебя узнал, а его нет. По его бороде понял, что дело тут не чисто, но в лицо не узнал…
– Зарос он, – посочувствовал Лешему Колобок. – Старуха бритву забрала, сказала: «Будем ближе к природе. А то еще зарежетесь или Колобка пырнете по жадности». Понимаешь, у меня начался Стокгольмский синдром – с одной стороны я у старухи в плену, но с другой – она моя последняя надежда! Мне к психиатру надо, Сережкин…
– Хорошо, – я продолжал обдумывать ситуацию, – а почему вы от меня прятались?
– Старуха приказала, – хлебный шар всхлипнул. – Деспотичная она. Если, сказала, ты из-за нас догадаешься, что происходит, то пойдут клочки по закоулочкам.
– Какие клочки? – не понял я.
– Наши, наверное, – грустно предположил Колобок.
– Да, веселая бубушка, – отметил я. – И чем вы тут занимаетесь?
– Перевоплощаемся помаленьку, тексты разучиваем, сказки играем в лицах перед детьми – тут каждый день экскурсии. Кормят в принципе хорошо – три раза, плюс полдник. Меня свежей мукой посыпают, чтобы к траве не прилипал. По вечерам кота слушаем – старуха говорит, что это ликвидирует наши духовные прорехи.
– А что, Василий работает? – удивился я.
– Еще как, – восхищенно цокнул языком Колобок. – Он сначала цепь на дуб вешает, потом идет направо и песнь заводит, а потом идет налево и сказку говорит. Представляешь, огромный кот – килограмм сто двадцать, а по цепи бегает как пушинка!
– И долго тебе Колобком быть?
– Во вторник теорию сдаем старухе. Тема – «Образы природы в сказках Пушкина». А потом, к концу недели, практический экзамен – играем «Машу и Медведя». Я – Медведь, а Олевский – Маша.
Мне представился Олевский в роли Маши…
– Смеешься?! – зашипел Колобок. – Лучше бы помог людям!
– Нечего было окурки на траву бросать, – жестко сказал я.
– Забитые мы, запуганные, – вдруг запричитал Варфоломеев. – Анисимову русалку подсунули, а у Венедиктова раздвоение личности!..
– В каком смысле?
– Пока день на дворе – все о политике и об истории рассуждает, а потом, как луна на небе появляется, так он на нее выть начинает. Тоска, говорит, в этой глуши – после смерти Махатмы Ганди и поговорить не с кем. Да и прав он – не с нами же ему разговаривать.
– Ладно, Варфоломеев, – вздохнул я. – Что-нибудь придумаем. А сейчас катись.
– В каком смысле? – обиделся мяч.
– В прямом, – пояснил я. – Ты ведь у нас Колобок – катись, дорогу к избе показывай.
На сосне у избушки сидел всклокоченный человечек в тулупе.
– Это Олевский, – пояснил Колобок. – Он сегодня наказан – Ягудина у него сигареты отобрала. Сидит теперь на ветке, страдает…
– Здорово, Олевский! – крикнул я. – А ну, свисни!
– Нельф-фя, избуф-фка руф-фнет, – с достоинством прошепелявил Соловей.
– Не рухнет, – хихикнул Колобок. – Врет он! Ему вчера Муромец свистящий зуб выбил. И опять за окурок!..
– Надоели ф-фы мне! – огрызнулся Соловей.
– Ой-ой-ой, обратите внимание, мастер художественного свиста обиделся, – съязвил Колобок и, вдруг побагровев, тонко закричал: – Из-за тебя всё! Из-за окурков твоих! Мало тебе Муромец дал! У-у, поджигатель!..
– Погоди, Варфоломеев, – остановил я спор. —
А Муромец кто?
– Из местных он. Их тут много – днем не видны, а вечером везде шастают. Прозрачные какие-то…
– А ф-фтаруха на ф-фтупе летает, – наябедничал Соловей.
– Марья Ивановна на ступе?
– Так она ведь не Марья Ивановна. Яга она, баба-яга! – подтвердил Колобок, нервно оглядываясь по сторонам. – Ягудина – она по паспорту, или это у нее девичья фамилия. Понимаешь, тут все шифруются.
– И разврат у них каф-ф-дую ночь! – добавил Соловей с ветки.
– В каком смысле «разврат»?
– А ф-фто, не так? – сварливо запел Соловей. – Как только стемнеет, Водяной баян берет и частушки неприличные поет. А русалки под эти частушки вокруг него плавают. Без ничего.
– Так уж «без ничего», – засомневался я.
– Хорошо – в чешуе! Тебя это устраивает? А над ними старуха на ступе летает и хохочет. А я тут без зуба сижу, и от ее хохота всю ночь заснуть не могу – голова болит.
– Погоди, Олевский, помолчи секунду, – остановил я Соловья, дай сосредоточиться. И мне кое-что проверить надо.
Мы с Колобком подошли к избе. Гигантские ноги отливали металлом. Сняв защитную крышку, я просунул руку, нащупывая шарниры.
Шарниров не было! Вместо них была настоящая куриная нога – огромная, твердая и теплая.
Не веря глазам, я пощекотал ногу.
Довольная изба радостно кудахтнула.
– Ну, и как там? – поинтересовался Колобок.
– Плохо, – тихо сказал я.
– Ф-фто ф-флучилось? – заволновался Соловей на ветке. – Муромец идет?
– Ребята, что с вами? – разозлился я. – Неужели вы не поняли, куда попали. Как можно столько дров наломать?!
– Ишь ты, – свистнул Соловей, – умный какой нашелся. А ты бы чего-то понял, если бы тебе не рассказали?
– Я дров никаких не ломал, – снова заныл Колобок. – Да и чем мне их ломать – у меня ни рук, ни ног нет. Не могу я так больше, были бы у них тут дороги, так я бы собою асфальт укатывал, а так – одно бессмысленное катание, причем с угрозой для жизни.
Я старухе говорю: кому твое детское кафе нужно, давай кегельбан откроем – пиво там будет, девчонки.
А я буду собою кегли сбивать. Пусть деньги небольшие, но для твоего музея, да и занятие интересное.
А она, гадина, грозит, что если я еще раз в ее заповеднике всякие бесовские затеи буду предлагать, то она меня на бутерброды пустит – с сыром и колбасой.
В том самом детском кафе. Ты понимаешь, Сережкин – у них тут шайка. Массовый гипноз!
– Ладно, – я махнул рукой, – будьте тут, а я в избу пойду к Ягудиной на переговоры.