Василий Тёркин
Шрифт:
– Не обессудьте... Я от простоты.
– Понимаю!
– благодушно откликнулся Теркин и положил ему руку на плечо.
– В вас, я вижу, вся душа трепещет на лоне природы! И это мне чрезвычайно любо, Антон Пантелеич.
– Весьма счастлив!
– с особенным вздохом и конфузливо вымолвил Хрящев, тотчас же смолк и прикрыл глаза.
Из чащи, позади их, в тишине, наступившей после мимолетного шелеста листьев осины, - такая тишь бывает перед переменой погоды, - просыпались нотки певчей птицы.
– Щегол!..
– чуть слышно произнес Хрящев.
– Щегленок?
– переспросил Теркин.
– Он самый! А вот и пеночка отъявилась.
Дорогой до них не доходило пение и щебетание; а теперь в их ухо входил каждый завиток мелодии серебристым дрожанием воздуха.
Еще какая-то птица подала голос уже из-за прогалины, где все еще светлее изумрудов зеленела трава от закравшихся лучей.
– Не хочу наобум говорить, Василий Иваныч, а сдается мне - снегирь.
Она вскоре смолкла, но пеночка разливалась и где-то очень близко.
Никогда еще в жизни не было Теркину так глубоко спокойно и радостно на душе, как в это утро. Пеночка своими переливами разбудила в нем не страстную, а теплую мечту о его Сане. Так напевала бы здесь и Саня своим высоким вздрагивающим голоском. Стыдливо почувствовал он себя с Хрящевым. Этот милый ему чудак стоит доверия. Наверное, нянька Федосеевна - они подружились - шепнула ему вчера, под вечер, что барышня обручена. Хрящев ни одним звуком не обмолвился насчет этого.
– Антон Пантелеич!
– с опущенной головой окликнул Теркин.
– Ась?
– Птицы поют и у меня на душе...
– Лучше всего это, Василий Иваныч.
– И вы небось знаете, по какой причине?
Он весело подмигнул ему.
– Ежели позволите... Лгать не буду... Еще вчера...
– Федосеевна, поди, не утерпела?
– Так точно. Позвольте от всего сердца и помышления пожелать вам...
Хрящев протянул ему ладонь. Теркин крепко пожал.
– Победу полную одержали. Во всех статьях... Виват! Небось будущий тестюшка ваш спасовал, а кажется, довольно высоко себя ставит... судя по обхождению...
– А вы скажите-ка мне, Антон Пантелеич, только без утайки, - вы небось думаете, что я тестюшку-то поддел, по-делецки: сначала руки дочери попросил; а, мол, откажешь - не куплю у тебя ни одной десятины.
– Ни Боже мой!.. Конечно, такой подход был бы, пожалуй, и самый настоящий, ха-ха!
– На глазах Хрящева показались слезинки смешливости.
– Но вы не такой... Вы, как на Оке говорят... там, в горбатовской округе, вы боэс! Это они, видите, "молодец", "богатырь", "боец" выговаривают на свой лад...
– Спасибо!
Теркину заново приятно стало оттого, что он сначала заключил предварительную сделку с Иваном Захарычем, а потом уж попросил руки дочери... Тот было хотел поломаться, но как-то сразу осекся, начал что-то такое мямлить, вошла Павла Захаровна - и все было покончено в несколько минут.
– Тайна!
– выговорил Хрящев, опустив обе руки.
– Как и все!
– прибавил он и смолк.
Ничего ему не сказал и Теркин. Оба сидели на мшистом пне и прислушивались к быстро поднявшемуся шелесту от ветерка. Ярко-зеленая прогалина начала темнеть от набегавших тучек. Ближние осины, березы за просекой и большие рябины за стеной елей заговорили наперебой шелковистыми волнами разных звуков. Потом поднялся и все крепчал гул еловых ветвей, вбирал в себя шелест листвы и расходился по лесу, вроде негромкого прибоя волн.
Птицы смолкли. Но сквозь гул от налетевшего ветра тишина заказника оставалась все такой же, и малейший сторонний звук был бы слышен.
– Тук!
– раздалось около них в двух саженях.
– Шишка упала с ели, - шепотом сказал Хрящев и поднялся.
– Айда, Антон Пантелеич!
– крикнул Теркин. Пожалуй, еще дождь хлынет; а мне хочется вон в тот край.
Они пошли молча, бодрым, не очень спешным шагом. Солнце совсем спряталось, и все разом потемнело.
XXXII
С четверть часа шли они "скрозь", держались чуть заметной тропки и попадали в чащу. Обоим был люб крепнувший гул заказника. С одной стороны неба тучи сгустились. Справа еще оставалась полоса чистой лазури. Кусты чернолесья местами заслоняли им путь. На концах свислых еловых ветвей весенняя поросль ярко-зеленым кружевом рассыпалась по старой синеющей хвое.
Птицы смолкли, чуя возможность дождя, а то и бури. Один только дятел тукал где-то, должно быть, далеко: звуки его клюва доносились отчетливо и музыкально.
– Старается старина!
– вдумчиво выговорил Хрящев, отстраняя от себя ветви орешника и низкорослого клена, которые то и дело хлестали их обоих по плечам и задевали за лицо.
– Ишь как старается! Мудрейшая птица и пользительная. Знаете, Василий Иваныч, дятлы и дрозды - это указатели добра и зла в жизни природы.
– Как так?
– с тихим смехом спросил Теркин.
Он пробирался впереди.
– Который ствол дятел обрабатывает - тот, стало, обречен на гниение, на смерть... Дрозд также тычет да тычет себе, улавливая чужеядных мурашек. Истребляет орудие смерти. По-нынешнему - микробов... Хорошо бы таких людей иметь на виду... Бьет кого примерно, тот, значит, душу свою давно продал духу тьмы.
– Как будто мало пресмыкается по свету рабов и прихлебателей около властных мерзавцев и распутников, бросающих им подачку!
– Это точно. И по ним можно диагноз свой поставить, по-медицински выражаясь. Но те сами вроде песьих мух или жуков, питающихся навозом и падалью. А эти - чистые птицы, долголетние и большого разума. Дрозд умнее попугая и стал бы говорить промежду собою, если б он с первых дней своего бытия с людьми жил в ежедневном общении.
Теркин опять рассмеялся и даже мотнул головой.
За чащей сразу очутились они на берегу лесного озерка, шедшего узковатым овалом. Правый затон затянула водяная поросль. Вдоль дальнего берега шли кусты тростника, и желтые лилиевидные цветы качались на широких гладких листьях. По воде, больше к средине, плавали белые кувшинки. И на фоне стены из елей, одна от другой в двух саженях, стройно протянулись вверх две еще молодые сосны, отражая полоску света своими шоколадно-розовыми стволами.
– Антон Пантелеич!
– вскрикнул Теркин - они оба стали у воды.
– Что я вам говорил! Гляньте-ка сюда! Сосны! Какая краса! Всю картину озарила!