ЖАНРЫ

Витрины великого эксперимента. Культурная дипломатия Советского Союза и его западные гости, 1921-1941 годы
Шрифт:

Наконец, монументализм сталинской культуры и социалистического реализма не вызывал отвращения у Роллана. Некоторые интеллектуальные предпочтения Роллана (прежде всего Вагнер и Ницше) одновременно пронизывали и большевистскую культуру — от дореволюционного «богостроительства» до горьковского «революционного романтизма». Кроме того, к отказу советских идеологов от услуг авангарда во второй половине 1930-х годов писатель тоже отнесся далеко не с такой обеспокоенностью, как Жид или Фейхтвангер. По этим причинам ряд сдвигов, произошедших в советской культуре в сталинские 30-е годы, — переход к логоцентризму, первенство нравоучительной массовой литературы, всенародное прославление просвещения и новой элиты в искусстве и науке, возвращение к высокой культуре XIX века, внедрение ценностей «культурности» — вполне соответствовали мировоззрению Роллана. В этом свете прославление самого Роллана в официальной сталинской культуре не было одной только лестью, да и сам писатель, склонный к аскетизму, едва ли — не в пример многим другим деятелям — был заинтересован в материальной щедрости советского руководства. Полученные в СССР гонорары за свои сочинения он пожертвовал на «нужды образования в новой России»{725}. Более вероятным будет предположение, что прославление Роллана в СССР подтверждало его собственную значимость в деле создания нового мира, к которому стремилась вся антифашистская культура.

Все эти причины обусловили интуитивную уверенность Роллана в том, что он знает и понимает советскую культуру, которая, с его точки зрения, была в своей основе интернациональной и универсальной{726}. Но по сути своей для писателя она явилась тем, что французы называют faux ami, т.е. «ложным другом», который кажется знакомым, но на самом деле таковым не является. Советская культура оказалась наиболее привлекательной для энтузиастов типа Роллана именно в 1930-е годы, когда сталинский режим со своими широко распространенными идеологическими кодами и большевистским языком, со своей тягой к автаркии и изоляции создавал мир, проникать в который людям со стороны становилось все сложнее. Роллан полагал, что и антифашистская культура, и советская выступают за гуманизм, хотя на протяжении большей части раннего советского периода и даже в середине 1930-х годов для воинствующих «леваков» от культуры «гуманизм» оставался буржуазным мифом, противопоставляемым беспощадной логике большевизма. Действительно, в характеристике, составленной на Роллана в 1934 году Иностранной комиссией ССП, «индивидуалистический гуманизм» был назван наряду с пацифизмом самым слабым компонентом его идеологического кредо{727}. Ирония ситуации заключалась в том, что внедрять понятие гуманизма в советскую культуру начали именно антифашисты. На момент же беседы с Ролланом Сталин все еще интерпретировал его замечания о гуманизме исключительно в контексте «внутреннего» идеологического мира Советского Союза. Он говорил о новом человеке с точки зрения бытовавших в то время в СССР представлений о трудовой дисциплине: «Ударники и ударницы — это те…, вокруг кого концентрируется сейчас наша новая жизнь, наша новая культура, — и даже добавил: У нас лентяев и бездельников ненавидят». Ход мыслей Сталина — от гуманизма к тяжелому труду и ненависти — явно контрастировал с возвышенными представлениями Роллана о всеобщности мировой культуры. Из «официального» текста упомянутые замечания были изъяты{728}.

Результатом успешного с советской точки зрения визита Роллана в 1935 году стало пышное всесоюзное празднование его семидесятилетия в январе 1936 года. Подобно чествованиям других иностранных друзей, празднование юбилея французского писателя демонстративно увязывалось с универсализацией советских ценностей и изображением СССР как средоточия наиболее прогрессивной мировой культуры{729}. Впрочем, предпринимавшиеся в ходе празднования попытки подчеркнуть интернационализм Советского Союза только усиливали его партикуляризм. В центре внимания здесь оказался не только Роллан, но и Сталин — праздник культуры открыто использовался для укрепления культа личности генерального секретаря, а культ писателя только укреплял культ вождя. На первой полосе «Правды» были помещены фотографии Роллана и Сталина, сделанные во время их встречи в предыдущем году. Журналисты, освещавшие юбилей, в своих статьях проводили совершенно прямые параллели: творчество Роллана было посвящено жизни гениев, изменивших человечество, таких как Бетховен, и «величайшего гения человечества» он разглядел в товарище Сталине; Роллан стал духовным вождем, а Сталин — политическим{730}.

Илл. 6.5. Ромен Роллан (сидит), его жена и переводчица Мария Кудашева и председатель ВОКСа Александр Аросев на трибуне Мавзолея Ленина (30 июня 1935 года). После совместного со Сталиным просмотра парада физкультурников Роллан записал в своем дневнике: «Праздник народа — великолепно!». (Российский государственный архив кинофотодокументов.) 

Люди, приходившие на торжественный вечер в Большой зал Московской консерватории — эпицентр празднования юбилея, сразу видели четыре огромных портрета: Сталина, Молотова, Кагановича и Роллана. Программа же вечера — выставка, декламация стихов, показ документального фильма о визите Роллана в СССР в 1935 году, поздравления от советских писателей и рабочих — в основном повторяла структуру других советских праздников и торжеств, но при этом содержала и элемент тяжеловесного прославления, характерного для культа личности Сталина. При сталинском режиме свои собственные мини-культы имели не только партийные лидеры и местные кумиры из области науки и культуры (как, например, физиолог И.П. Павлов) — точно такое же низкопоклонство проявлялось и по отношению к иностранным друзьям СССР типа Роллана. Широкий масштаб чествования Роллана, которое готовилось М.Я. Аплетиным из Иностранной комиссии Союза писателей на протяжении двух с лишним месяцев, подчеркивался тем, что этому событию посвятили целый номер «Литературной газеты» и ряд трансляций по радио; аналогичные празднования были организованы отделениями Союза писателей в столицах союзных республик, и, наконец, к юбилею выпустили большим тиражом биографию Роллана{731}. После праздничных торжеств Иностранная комиссия выслала писателю альбом с подборкой вырезок из 400 советских газет. Конечно, устраивая подобное мероприятие, советское руководство не просто хотело польстить одному из западных интеллектуалов. Главная политическая идея юбилея, которая рассматривалась Аплетиным и другими организаторами как основной структурирующий принцип праздничных торжеств («путь Р. Роллана к революции»), была косвенным образом сосредоточена вокруг постулата об уникальности и превосходстве Советского Союза{732}. Жизнь Роллана при этом представлялась в виде телеологического движения к некоему высшему состоянию сознания, кульминацией которого стали полное принятие им советского строя и встреча со Сталиным.

Неизбежно менее грандиозной, но более всеохватной была идея, лежавшая в основе торжественного вечера (soiree d'hommage) в Париже, который состоялся в большом зале Пале де ля Мутуалите и был отмечен присутствием главы правительства Народного фронта — социалиста Леона Блюма. Мероприятие было лишь частично организовано Французской коммунистической партией и строилось по иному сценарию. Это был праздник в честь единства левого и антифашистского движения, на котором Роллан восхвалялся как великий гуманист и «дедушка Народного фронта»{733}. Дружба с СССР вознесла Роллана до самого предела льстивого преклонения перед ним в Москве и Париже, но две церемонии, прошедшие в этих городах, продемонстрировали ту разницу между сталинской и европейской антифашистской культурой, которую сам Роллан не осознавал.

Хотя встречи Сталина с приезжавшими в СССР западными интеллектуалами прекратились с началом эпохи массовых репрессий, они сыграли заметную роль в его собственном становлении как политика международного уровня. Многие из гостей советского вождя стремились повлиять на революционный эксперимент или воображали, что оказывают подобное влияние (Франсуа Урман назвал это «фантазией разделяемой власти»{734}), — ив одном неожиданном смысле они действительно преуспели: именно благодаря им Сталин сумел гораздо лучше подготовиться к череде встреч с западными дипломатами и главами государств во время Второй мировой войны.

Слепота западных интеллектуалов в отношении сталинизма, без сомнения, является одной из самых сложных загадок в истории политики и интеллектуальной жизни XX века. Аргументация, приводимая в обширной литературе, посвященной попутчикам Советского Союза, позволяет предположить, что эта загадка превратилась в научную проблему особого рода — в основе ее лежит сведение счетов с тоталитарным прошлым посредством выдвижения единственного исходного объяснения, которое должно послужить предупреждением и уроком для потомков [62] .

62

Против такой тенденции выступал Франсуа Фюре, считавший коммунизм великим мифом XX века. Фюре подчеркивал гибкость коммунистической доктрины и ее способность апеллировать к самым разным и непохожим фигурам. Furet F. The Passing of an Illusion: The Idea of Communism in the Twentieth Century / Trans. D. Furet. Chicago: Chicago University Press, 1999.

Возможно, самое давнее из основных объяснений (которое можно обозначить тезисом «падшего Бога» — по заглавию знаменитой книги, изданной в 1949 году) возникло из ретроспективного анализа, осуществленного самими интеллектуалами, разочаровавшимися в коммунизме. Изображение собственной симпатии к советскому коммунизму в виде своего рода эрзац-религии (т.е. веры, которая по определению является недоступной для рационального объяснения) оказалось для кающихся энтузиастов межвоенного времени отличным способом объяснения своих былых ошибок. Как отметил в 1949 году Артур Кёстлер, вера предполагала отказ от разума: «Никто не влюбляется в женщину и не входит в лоно церкви в результате логического убеждения»{735}. Появившееся в последние годы движение за интерпретацию тоталитаризма в качестве политической религии еще больше облегчило развитие тенденции объяснять западные симпатии к коммунизму как своеобразную светскую веру{736}. Впрочем, сваливание вины на «падшего Бога» преуменьшает значение того факта, что интеллектуалы были вполне способны рационально оценить сталинскую систему, а также все конкретные преимущества и решения, которые могли обуславливаться их статусом друзей Советского Союза.

Кроме того, выступая в качестве основного варианта объяснения, аргумент о светской вере напрямую сталкивается с другим важным измерением восхищения западных интеллектуалов коммунизмом, которое рассматривается в классической работе Дэвида Коута «Попутчики». Для Коута изображение сталинизма как «эксперимента» не просто метафора, а символ характерной для интеллектуалов склонности к научной рациональности и планированию, а также показатель количества симпатизировавших советскому строю ученых. В истории не существовало другой идеологии, которая позиционировалась бы в качестве столь же научной, рациональной и новаторской системы, как коммунизм {737} . Марк Лилла отметил, что позиции историков, считающих основной причиной любви к советскому строю соответственно веру и разум, не просто очевидно противостоят друг другу, но и указывают на несостоятельность объяснений, фокусирующихся на анализе идей без учета иных факторов {738} . [63]

63

Указывая на провалы других универсальных теорий об интеллектуалах и коммунизме, Лилла выдвигает собственную, которую можно назвать психологическим толкованием: интеллектуалы по природе своей склонны отказываться от умеренного самоконтроля, попадая в объятия тирании и, таким образом, приходя к «состоянию, могущему превратиться в безрассудную страсть» (с. 214).

Третий вариант интерпретации, который можно назвать социологическим объяснением, основан на оценке роли и природы самих интеллектуалов. Выдвинутый Полом Холландером в «Политических паломниках» тезис о том, что «поиски утопии» коренились в давнем отчуждении интеллектуалов от собственного общества, представляет собой лишь самое известное из длинного ряда обвинений последних в идеологической слепоте, утопизме и даже «измене»{739}. Поскольку Холландер считал исходной причиной любви к Советскому Союзу предрасположенность к ней самих интеллектуалов, он сумел выявить весьма важную проблему проекции — в каких аспектах коммунизм неверно истолковывался в свете критического отношения его почитателей к своему собственному обществу. Впрочем, как мы уже видели, люди, посещавшие Советский Союз, весьма нередко высказывали негативные оценки. Недавние исследования показали, что далеко не все интеллектуалы, побывавшие в СССР, искали или легко находили утопию. Ева Оберлоскамп, изучившая рассказы и травелоги о поездках в СССР, оставленные пятьюдесятью французскими и германскими «левыми интеллектуалами», обнаружила множество весьма критических суждений. Поскольку интеллектуалы ни в коем случае не представляли собой некой единой группы, их подходы к советскому эксперименту очень сильно различались в зависимости от политической ориентации, национальной политической культуры и реакции на многочисленные особенности советского государства, культуры и общества. К тому же далеко не все зарубежные почитатели советского коммунизма были интеллектуалами{740}. Ирония заключается в том, что соблазн применения социологического объяснения для осуждения всех интеллектуалов (кроме самого себя и мыслителей, придерживающихся тех же воззрений) очень напоминает коммунистический «классовый анализ» интеллигенции как определенной общественной прослойки.

Тони Джадт, автор книги «Несовершенное прошлое» — самой важной англоязычной работы об интеллектуальной жизни Франции в середине XX века, избегает универсальных заключений относительно интеллектуалов, которые, по его мнению, были «не лучше и не хуже других людей» и «даже не сильно от них отличались». Вместо этого Джадт, сосредоточившись на «врожденном антилиберализме французской республиканской интеллигенции», предлагает политическое объяснение симпатии интеллектуалов к коммунизму{741}. Но хотя при рассмотрении любой дискуссии 1920–1930-х годов и следует принимать во внимание кризис либерализма, убежденные либералы были столь же слепы к ужасам сталинского режима, как и их политические противники. В странах с самыми прочными либеральными традициями, Великобритании и США, тоже появлялись целые толпы попутчиков Советского Союза. Таким образом, мы сталкиваемся с явной нехваткой объяснений, постоянно сводящих возникновение попутчиков к какой-либо одной причине.

Поделиться с друзьями: