Виват Елисавет!
Шрифт:
— Господь дал тебе утешение — оставил Алешиного ребёнка. Сейчас ты должна думать только о нём.
Но Лиза не услышала её. Вернее, услышала вовсе не то, что хотела сказать Элен.
— Алёша жив, — проговорила она твёрдо, широко распахнутые глаза смотрели сквозь Элен. — Покуда не увижу его мёртвым, он будет для меня жив.
К избёнке Шаклунихи Алексей вернулся затемно. Ночь, звёздная, ясная уже была по-весеннему тёплой.
Возле избы ярко горел костёр, старуха сидела возле него. По исчерченному морщинами лицу метались отсветы пламени, меняя его до неузнаваемости.
— Уезжаешь? — спросила она, коротко взглянув на подошедшего Алексея.
— Да. Завтра поутру. Алексей Григорьевич коня обещал дать и проводить до ближайшего яма.
— Что ж, — Шаклуниха вздохнула, — скатертью дорога. Ангела-хранителя в путь… На вот… — Она пошарила в кармане передника и протянула Алексею перстень с агатом. — Да только выбросил бы ты его в реку…
Алексей надел кольцо на палец. На мгновение вдруг захотелось и впрямь зашвырнуть его подальше, но он одёрнул себя — что за глупости, перстень нужно вернуть Лестоку…
— Спасибо вам. — Он присел рядом с Шаклунихой на еловый ствол, лежавший возле костра. — Вы мне жизнь спасли…
— Господь спас… — Старуха, не отрываясь, глядела на огонь. — Я лишь пособила малость. Стало быть, рано тебе к Нему ещё. Три раза смерть с тобой рядом проходила и ещё дважды пройдёт, а на третий — заберёт. Нежданно заберёт, случайно… Дьявол сглазит… Помни о том. И вина не пей… Может, и обведёшь лукавого…
Под пронзительным взглядом чёрных живых глаз Алексей поёжился. Что за суеверный ужас? Ему не десять лет, чтобы в сказки верить…
Посидели молча, слушая, как потрескивают в костре смолистые еловые сучья. Неожиданно Алексей решился задать вопрос, занимавший его долгое время:
— Вы ведь не крестьянка? — проговорил он почти утвердительно. — Мне кажется, вы знатного рода. Как же в лесу оказались?
— Ишь ты, — усмехнулась старуха. — Глазастый. Не крестьянка, верно… Батюшка мой, Артамон Сергеевич, при царе Алексее Михайловиче большим человеком был.
— Как же вы стали знахаркой? — изумился Алексей.
— Так Господь управил, — вздохнула женщина. — Замуж я поперёк воли батюшкиной пошла, хотя в те поры такого и не случалось вовсе. А всё потому, что знал он: нравная я, от своего не отступлюсь, силой под венец потащат — могу и руки на себя наложить. Сцепил зубы и отдал любимому, хоть и не по нему шапка-то боярская. Всего-то мой Андрюша и был стрелецкий сотник.
Год мы прожили, такой любви ни у кого не случалось. Я когда на него глядела, в голове мутилось от счастья, так любила его…
Шаклуниха замолчала, поворошила догоравший костёр длинной палкой.
— Иному счастье по капле даруется — помаленьку, да целую жизнь. Мне же враз ушат достался. С головой счастьем окатило, видать, всё, что причиталось, разом далось. Да ненадолго… Бунт содеялся стрелецкий, слыхал, верно? Князь Хованский, пёс паскудный, сам сгинул и Андрея моего под плаху подвёл…
Я в тягости была, когда узнала. Рухнула без чувств, ребёночек мёртвый родился. Хворала долго, да не прибрал Господь, велел свой крест дальше нести. Как оправилась я, так и ушла из мира в лес…
Она посидела, склонив голову, помолчала, затем заговорила вновь:
— Я людей видеть не могла, оттого и ушла в лес, а не в монастырь. Далеко от дома забралась, выкопала в чаще землянку. Несколько лет от людей таилась, лишь зверьё лесное рядом было. Как-то медведя нос к носу повстречала, волки приходили постоянно — не трогали меня.
Я ещё, когда у батюшки жила, приживалка там одна обреталась, травами врачевала, меня привечала зело, хоть я тогда девчонка несмышлёная была. Говорила, дар у меня есть травознатный.
Прожила я в лесу несколько годов, и вот как-то поздней осенью из чащи баба ко мне вышла — заплутала. Несколько дней плутала, как не замёрзла, не знаю. А сама на сносях…
Я её в землянку к себе пустила, а она рожать наладилась. Ну, приняла я ребёночка, а из неё кровь хлещет, не останавливается. Стала я её спорышем да баданом отпаивать, и излияние прекратилось. Ослабла она только очень от блуждания по лесу да кровотраты. А у меня и еды-то никакой нет, кроме грибов сушёных да ягод. Уложила её, шкурами укрыла, она и спала целыми днями. За ребёночком пришлось мне ходить. Завернула я его в свою юбку, а чтоб не замёрз, к себе под душегрею сунула. Так и носила несколько дней. К груди материной приложу, покормлю и сызнова к себе прижимаю.
И стала меня отпускать обида на людей. Боль утихать начала…
Пять дней она у меня пролежала, а на шестой крестьяне, что её по лесу разыскивали, на нас набрели. Мужик её глазам не поверил, когда и жену, и сына живыми нашёл. Они-то покойницу уж искали, чтобы схоронить по-божески, а тут такая радость. Он мне в ноги упал, как дитя плакал… И меня вовсе отпустило…
Стали после того люди ко мне захаживать. Я их травами лечила, они мне снедь всяку приносили. Потом избёнку справили неподалёку от деревни, знахаркой я прослыла.
А после и вовсе ведьмой: мужик на меня в лесу напал, иссильничать хотел, я ж молодая ещё совсем была, красивая… — Она улыбнулась печально. — Повалил на землю, подол заголил… Я кричу, отбиваюсь, да куда там! Он здоровенный, сильный… И тут из чащи медведь вышел и прямёхонько к нам, встал на задние лапы, ревёт… Срамник этот меня бросил и наутёк. Ну, думаю, всё — мужик не измял, так медведь задерёт… А он подступил, понюхал меня, фыркнул и назад в лес ушёл.
Мужик, верно, в деревне рассказал про то кому-то, а через неделю его и впрямь медведь задрал, и пошла молва, что я ведьма. Крестьяне чураться стали, но я и не стремилась с ними якшаться, зато больше уж меня не обижали.
Костёр прогорел, из леса веяло ночной прохладой. Старуха надолго умолкла, вороша длинной палкой угли. Алексей тоже помалкивал.
— Вот так и живу… — договорила она, поднимаясь. — Уж и со счету сбилась, сколь годов. Видать, за всех Господь положил, и за мужа моего, молодым убиенного, и за сына, коему и вовсе пожить не привелось.
Утром, чуть рассвело, приехал Розум. Шаклунихи в избе уже не было — ушла собирать весенние травы.
Алексей погрузил в перемётную суму свои скудные пожитки да горшочек мази для ног, что травница вручила накануне, и они поехали. Розум, вопреки обыкновению, был хмур, малоречив — о чём-то сосредоточенно размышлял. Пару вёрст проехали в молчании.
— Куда ты нонче? — прервал, наконец, безмолвствие казак.
— В Тверь. Там невеста моя и брат…
Последнее слово слетело как-то само собой, и Алексей вдруг подумал, что верное оно, точнее и не скажешь. Кто ему Филипп, как не брат?
Розум покивал, ещё помолчали, мерно покачиваясь в сёдлах.
— Гонец к нам припожаловал, из Петербурга, — проговорил вдруг Алексей Григорьевич, когда выехали на просёлок.
Алексей взглянул вопросительно, Розум криво усмехнулся:
— С высочайшим произволением от Её Императорского Величества — спешно явиться ко двору предписано. К чему то? Как полагаешь?