Возвращение
Шрифт:
Урок физики, которую вела Гаврила, неизменно начинался её бдительным обзором — всех сразу, одним лучом локатора.
— Бельцева. — Голос обещал неприятность. — Почему ты в спортивных тапочках? Если не ошибаюсь, у нас декабрь?
Гаврила сделала маленькую паузу, ожидая подхалимских смешков.
— Да.
— Что «да»? — Классная недоумённо нахмурилась.
— Декабрь.
Послышался смех, явно не в пользу Гаврилы.
— Я спросила, почему ты в тапочках?
Вытягивались шеи, поворачивались головы. Все пялились на промокшие ноги стоявшей Инки.
— Я закаляюсь, Анна Гавриловна.
Ни на кого не глядя, девочка спокойно ждала, пока физичка не бросила раздражённое «садись».
Эти чёрные полотняные тапочки — плоские, на скользкой белой резине — помнились и сейчас, через шестьдесят лет. Обыкновенные физкультурные тапки, в которых Ника пришла на следующий день. Лопух озадаченно посмотрел на четыре тощие девчоночьи ноги в аскетической обуви и после большой перемены тоже ввалился в класс в тапочках. Он слегка запыхался, пробежав несколько кварталов до дома и обратно. Последствия можно смело назвать эпидемией: шестой «А» ходил, бегал, мчался по коридорам и лестницам упругими резиновыми шагами. Вспышка эпидемии скоро погасла: одних отрезвили гневные записи в дневниках и родительская взбучка, других глубокий снег. Грошовые тапки, даже по тем временам грошовые (рубль восемьдесят, уточнила память — не сами тапки, а ядовитое замечание классной, — вызвало в Нике тяжёлую, душащую, как подступающая рвота, ненависть к училке. Поэтому, затолкав ботинки глубоко под шкаф, она летела по снежному тротуару, как на крыльях, на невесомых ногах. В тепле школьного коридора ноги вновь обрели чувствительность, ожили, как ожила и ненависть к Гавриле, постукивавшей аккуратными каблучками по пути в класс. Всё в ней казалось отвратительно: каблуки, спина, обтянутая жакетом, и свернувшаяся змеёй русая коса на затылке. После того как Анна Львовна в прошлом году вышла на пенсию, класс был обречён на Анну Гавриловну, и никому не пришло бы в голову назвать её Аннушкой; Гаврила, только так. Довольно скоро досужие умы выяснили, что у Гаврилы есть муж и двое сыновей, которые учились в другой школе «по соображениям педагогической этики».
Авторитетные слова донесла до масс отличница Чижова, мать которой была членом родительского комитета. Комитет этот полностью состоял из офицерских жён, по совместительству родительниц, и относился к Анне Гавриловне с глубоким пиететом: «Она принимает близко к сердцу каждую семью!» Такое неравнодушие, должно быть, и заставило Гаврилу поделиться «неблагополучием» Инкиной семьи — так далеко понятие педагогической этики у классной не простиралось. Уже пропала из виду плотная фигура, стих топот каблуков, а Ника стояла.
Её неопытная детская ненависть не шла ни в какое сравнение с Инкиной, многолетней и зрелой, но не к Гавриле, нет: объектом являлся безымянный он, знакомый по нечастым Инкиным упоминаниям.
— Я его ненавижу.
Инкины глаза сужались, рот стягивало в тонкую полоску.
— Мы живём из-за него, как нищие.
Он возникал, чтобы разжиться деньгами. Находил везде, куда бы мать ни прятала; тащил из дому всё что мог (а мог всё), только на списанные солдатские кровати с тумбочками покупателей не находилось, и потому хватал что попадалось на глаза: рейтузы Владика, подушки Инкины ботинки. Несколько раз «неблагополучная семья» переезжала; он легко находил и бил, нещадно бил мать. Она заявляла в милицию, но там переглядывались и разводили руками: дело семейное, разберётесь. «Семейное дело» давно выдохлось — Инкина мать развелась, будучи беременной Владиком, — но и развод не освободил её от брани, побоев и вымогательства.
Много позже Ника читала где-то, что дети на преступление не способны; не случилось автору миролюбивого тезиса видеть Инку, стоявшую с ножом над уснувшим пьяным отцом. Она сомневалась не в себе — в ноже: вдруг подведёт?.. Безобидный кухонный ножик, которым чистят картошку, режут хлеб или точат карандаши, показался хлипким, к тому же давно не точеным. Однажды Инка видела, как соседка по квартире разделывала на кухне курицу:
тусклое перламутровое курье горло упрямо выскальзывало из-под ножа. Затупился, подсказала бабка, поточи.
Он отоспал свой хмель и ушёл на рассвете не подозревая, чего избежал, иначе не сунул бы за пазуху кофту бывшей тёщи.
Нож — только занесённый, к счастью, — случился после смерти собаки. Грозный облик Диты был обманчив, у псины был добрейший характер; не такой уж овчаркой она была, как божился дядька, продавший щенка. Дита с бурной радостью встречала каждого вошедшего, кроме него: тихо предостерегающе рычала, косясь на брошенный огрызок колбасы. Собака защищала надёжнее, чем хлипкий замок в комнате, который он высаживал не раз, а войти в квартиру дело плёвое: нажимал первый попавшийся звонок.
Однажды Дита вцепилась в ненавистную ногу, а через два дня пропала. Мальчишки из соседнего дома помогали Инке с Владиком искать — и нашли. Собака лежала в кустах — окоченевшая, со вздыбленной шерстью и оскаленными зубами. Инка не поверила, что Дита съела крысиный яд, однако собаки больше не было. И нож оказался тупым.
Лица Инкиной матери Ника не помнила: видела её редко, к тому же либо спящей после смены, либо с завязанным ухом, вечно застуженным, а на самом деле толстый платок маскировал следы очередного визита: вспухшие багрово-фиолетовые сливы синяков и неровные полянки на месте вырванных волос. Что сказала бы классная, что сказали бы дамы из родительского комитета, узнай они об Инкиной жизни? Представители комитета с самыми добрыми намерениями (псевдоним любопытства) навестили-таки «дом барачного типа», но комнату, в которой жила неблагополучная семья, нашли запертой. Соседки пожали плечами: мать и бабка работают, а Инка пошла в детский сад за братом. Офицерские жёны, ни одна из которых не работала, участливо покивали и попрощались. Они приходили ещё два раза, но соседки стойко держали оборону, косясь на чернобурки родительского комитета.
Снова встретившись в Городе, подруги пошли на кладбище. На невысоком мраморном надгробии — фотография миловидной женщины, в которой Ника не сумела узнать безрадостную, с тусклым голосом, Инкину мать.
…Казённые котлеты с кашей, тяжёлая работа матери и бабки, учебники, обёрнутые в газету, соседские свары на кухне — этого в Инкиной жизни хватало. Зато можно было убежать — от нищеты, от него, от ханжеской чуткости родительского комитета, перемывавшего кости их семье («мать, кажется, в двух местах работает?..»), от ехидных замечаний Гаврилы, — убежать, тем более что место было найдено и облюбовано давно. В углу школьного коридора висела большая физическая карта Азии, которая притягивала обеих. Время от времени дежурный учитель напоминал дежурным голосом: «Гуляем, гуляем парами!» Дисциплинированно пройдя до конца коридора и обратно, обе застревали у карты: складчатые рыже-коричневые горы, извилистые багровые границы, зелёные с прожелтью сибирские просторы, а взгляд уже нырял вниз, в изумрудный простор Индийского океана. Карта была морщинистая от старости, и борозды гор выглядели выпуклыми из-за этих морщин. Инка первой заметила крохотное зелёное пятнышко, затерявшееся в бурых лабиринтах Тибета.
— Давай, это будет наша долиночка? Звучало заманчиво.
— Только мы, больше никого!
Сюда, убеждённо говорила Инка, он не доберётся. Жить будем в пещере — в горах всегда есть пещеры; замёрзнем — построим хижину. Питаться будем плодами, которые там растут; а раз долина, то воды там залейся. Диких зверей приручим. Помнишь, как в «Маугли»?
Ника воодушевилась: и правда, никто не доберётся. Дома стало неуютно — всё настойчивее мелькал дядя Витя, реже заходила тётка, пропала тётя Лена. Однажды Ника задержалась у витрины парикмахерской, увидев знакомую фигуру, но зайти не решилась. Она стояла долго, пока пухлая рука маникюрши не задёрнула занавеску.
Лучше в долиночку.
Крохотное, мельче булавочной головки, зелёное пятнышко на буром пятне Тибета символизировало внушительных размеров низменность, однако девочкам не было дела ни до масштаба карты, ни тем более до географической реальности. Гораздо интереснее было составлять список вещей в дорогу, пролегавшую через Среднюю Азию.
— Питаться будем дынями и лепёшками, как Ходжа Насреддин, — Инкины глаза всматривались в неведомую желанную даль. — И ты как хочешь, а я не выйду замуж никогда.
В свои двенадцать-тринадцать лет они носили такие же ботинки, как мальчики, дрались одинаковыми портфелями, и только на уроках физкультуры, выстроенные в одинаковых чёрно белых тапочках по команде «смирнаа!», не могли не видеть, как нарушается их солдатская безликость — девчоночьи силуэты незаметно начинали меняться, вытягиваясь и женственно округляясь, одних приводя в смятение, других в смущение. Замуж, однако, почти все собирались, и преимущественно за киноартистов.
Они тоже вышли замуж, Инка немного раньше.