ЖАНРЫ

Выстрел в Метехи. Повесть о Ладо Кецховели
Шрифт:

— В той стороне.

У лачуги Зураба собралась толпа, женщины причитали, царапали себе лицо, мужчины молчали, опустив головы. Вокруг стояли казаки. А перед лачугой на колоде, на которой рубили валежник для печи, лежал дедушка Зураб. Два казака держали старика за ноги и за руки, а еще двое, постарше, били его по голой спине нагайками. От ударов на коже вспухали черные полосы, и на колоду стекала кровь.

Ладо бросился к старику и закричал:

— Не надо! Не надо!

Голос у него сорвался, он захрипел. Кто-то схватил его и потащил в сторону…

Ребята пришли в себя в землянке Кецховели. Они лежали на тахте, укрытые одним одеялом, а по комнате ходила дочка соседей Маро Коринтели. Она часто помогала больной матери Ладо кормить детей, стирала белье. Маро была лет на восемь старше Ладо.

Ладо повернулся и жарко задышал. Глаза у него были открыты, но он словно не видел ничего.

— Кто тут? — спросил он. Маро сразу подошла.

— Что, мой мальчик?

— Я ничего не вижу, все черное…

— У тебя жар, это пройдет. Хочешь пить?

– Да.

Маро принесла воды в кружке и напоила его. Вошел брат Ладо, Нико.

— А где остальные? Мама не вернулась?

— Нет еще. Вано и Сандро спят за перегородкой, — ответила Маро, — а дядя Захарий ушел в церковь.

— Нико, дедушка Зураб умер? — спросил Ладо.

— Да, сказочника нашего больше нет.

— Мучился? — спросила Маро.

— Бредил, кричал: «Собаки, грабители, не трогайте народ!» Потом сказал: «Я все вижу», — и вскоре скончался. Хватит разговаривать, спите, я пойду провожу Маро.

Они вышли.

— Ты спишь? — спросил Ладо.

— Нет.

— Знаешь, наш дед тоже убил человека. Он тогда в деревне Кецхови жил, ее все Кечхоби называют, по-турецки. Князь Авалишвили продал все Боржомское ущелье вместе с деревушкой Кечхоби брату русского царя. Дед рассердился, ворвался со своими крестьянами к князю и убил его кинжалом. Ты спишь?

— Нет еще. Убил кинжалом… Дальше?

— Деда сослали в Сибирь, и там он сгинул.

— А как вы сюда попали? — спросил Варлам.

— Папа с сестрой жили у бабушки. Тетю Кеке, папину сестру, когда ей было двенадцать лет, бабушка выдала замуж, а папа стал пастухом. Он хорошо пел, и его взяли в псаломщики, потом он стал священником, и мы жили в горах, за Джавой, в селе Тли. Там я родился…

Послышались шаги и голоса.

— Папа и Нико идут, — сказал Ладо.

— Я думал, что старость и скитания даровали ему мудрость, — говорил Захарий. — Слепой, как он пошел против казаков? Сказано: не подними руку на сильных мира сего… Шил бы себе да рассказывал сказки. Не осталось больше в Тквиави сказочников.

Нико что-то ответил вполголоса. Потом добавил:

— Сказочники родятся новые.

По дороге в Тифлис. Метехи

Поезд остановился. Издали донеслось пыхтение паровоза, набиравшего воду. Хотя окна поверх решеток забили досками и увидеть что-либо было невозможно, Ладо знал, что поезд стоит в Елисаветполе: он помнил дорогу как свои пять пальцев. Как-то по пути из Тифлиса пришлось выпрыгнуть, не доехав до Елисаветполя. Все началось с Тифлиса. На перроне подошел жандарм: — Господин, следуйте за мной. — Ладо был в шляпе, в сюртуке, позади носильщик нес чемодан со шрифтом. Если пойти за жандармом, неминуем обыск, и тогда все пропало. Почему жандарм подошел, несмотря на вполне респектабельный вид Ладо? Наверное, им всем показали фотографический снимок, сделанный еще в Киевской тюрьме. Но мало ли похожих людей?! Решение пришло мгновенно. — Как ты смеешь?! Я пожалуюсь генералу Дебилю. — На треск пощечины обернулись все на перроне. Следы пальцев белели на щеке жандарма. — Простите, ваше сиятельство, виноват. — Жандарм засуетился, отнял у носильщика чемодан и сам понес его в купе. Дурное предчувствие возникло у Ладо перед самым Елисаветполем. Оно и заставило выйти в тамбур, выбросить чемодан и спрыгнуть на ходу. Потом выяснилось, что на перроне в Елисаветполе его поджидала полиция. Видимо, станционный жандарм после отхода бакинского поезда поделился своими подозрениями с начальством.

Ладо посмотрел на ладонь, сунул руку в карман и закрыл глаза.

Про Елисаветиоль он говорил кому-то в поезде. А-а, красавцу-инженеру Костровскому — Меликов кончал в Елисаветполе гимназию. Тот Николай Абрамович Меликов исчез навсегда и уже никогда больше не появится. А «Маша» уже на пути в Петербург. Как они подозревали друг друга… Костровский, конечно, приступил к исполнению обязанностей. Забавно будет, если он попадет не к Нобелю, а к Красину. Нет, вряд ли. Жаль, нельзя было поспорить с Костровским. Красин искренне верит в блага, которые техническая революция принесет человечеству, а Костровский, предвидя подъем этой технической, научной волны, надеется вместе с гребнем волны подняться вверх и поживиться за счет пены. С каким пренебрежением он говорил о тех, кто за окном! Попробуйте дать им равенство! Все станут голодными — и народ, и паши, — так, кажется, он сказал. В первую очередь народу и нужно равенство, господин Костровский, а то, что у него будет, он по-братски, поровну разделит на всех, и уже потом, по мере того, как станут происходить технические революции, он будет делить и все блага, которые они принесут. В противном случае ваша техническая революция обогатит тех, кто и без того богат. Разве бакинские рабочие-промысловики заживут лучше от того, что Красин построит электростанцию? А вот Нобель и Ротшильд, использовав дешевую электроэнергию, добавят к своим доходам новые прибыли…

Отворилась дверь. Сквозь ресницы было видно, как усач-жандарм осматривает забитое окно и стены. Судя по топоту сапог и голосам жандармов, они сидят в соседних купе и ходят по коридору. Наверное, стало известно, что его хотят освободить, а то, что он передал своим из Баиловки записку, в которой просил не нападать на тюрьму и конвой в дороге, жандармам, конечно, не известно. Он не хотел кровопролития, неизбежного при вооруженном нападении. Кто знает, во сколько человеческих жизней обошлось бы его освобождение! И даже если бы попытка освободить его удалась, это привело бы к новым арестам, новым страданиям, новым жертвам. Не думал он, что на промыслах и заводах начнутся такие волнения, что к тюрьме будут стекаться толпы народа…

Ладо открыл глаза.

— Не спите, господин? — спросил усач.

— Нет, в тюрьме отоспался. Курить хочется.

— Не положено. Дверь захлопнулась.

Лицо незлое, как у киевского дворника Василия Тимошкина. С Василием много вечеров сидели вместе у ворот, курили. Василий рассказывал о своем селе на Орловщине, весьма одобрял семинариста Володю, хороший постоялец, сурьезный, не пьет, не дебоширит, девок гулящих к себе не водит. Когда за Ладо пришли жандармы, Василия взяли в понятые, и он, не выслуживаясь, в сердцах сунул кулаком в ребра Ладо и тихонько буркнул: «У-у, смутьян!» Несчастны такие люди — и Василий, и этот усач, и все, лишенные самого крохотного человеческого права и ненавидящие тех, кто хочет дать им свободу желаний и действий.

Паровоз загудел, вагон дернулся, застучали под полом колеса.

Утром будет Тифлис. Сколько ни приезжаешь в Тифлис, даже если с ним связаны трудные воспоминания, все равно радуешься. Город пестр, как персидский ковер, он бывает пыльным, грязным, но люди в нем живут, как пчелы в открытых сотах, живут шумно, не спешат забраться на ночь под одеяло, последний бедняк по-королевски щедро отдает гостю, при молчаливом одобрении жены, единственный кусок хлеба и последний глоток вина, а самый отчаянный забулдыга превыше всего ставит слово, данное другу. Не хуже других тифлисский мещанин умеет льстить и кланяться, когда навстречу ему идет князь или богач, но еще охотнее и ловчее он смеется над дураком-князем или скупым богачом. Бедняк и богач не любят друг друга, но за одним многоязычным застольем они равны до тех пор, пока не победит тот, кто острее пошутит, кто лучше прочтет стихи и душевнее споет. А над городом стоит на скалах Метехский тюремный замок, третья, если считать Баиловку, тюрьма, которая ждет Ладо. С тех пор, как его выпустили из Лукьяновки, прошло уже шесть лет. Как мало и как много. Что это — ранняя старость или ранняя мудрость?

Отец и братья сильно огорчатся, когда узнают, что его арестовали и держат в Метехском тюремном замке. Может быть, разрешат свидания с ними?

Мать, будь она жива, расстроилась бы еще сильнее. Лицо ее помнится смутно, но очень ясно — загрубевшие руки. Наверное, потому, что лицо матери почти всегда было опущено к рукам, а руки беспрестанно двигались — мотыжили кукурузу, ломали початки, перебирали зерна, доили корову, сбивали масло, помешивали лобио в котелке, подметали земляной пол, шили платья Анате, пришивали заплаты к штанишкам сыновей, и лишь когда он с братьями ложился спать на нары, материнские руки останавливались на его лбу, и он чувствовал, какие они мягкие и нежные. В гробу мать не была похожа на мертвую, казалась уснувшей, только руки, в которых горела свеча, вызывали страх своей неподвижностью. Отец сам совершил похоронный обряд, хотя сельчане шептались, что этого не полагается делать, что надо было пригласить священника из Гори. Отец уложил спать маленького Вано, потом сказал, чтобы Ладо и Сандро тоже легли. Ладо прижался к Сандро и спросил: — Вдруг мама проснется в могиле? — Нет, — ответил Сандро, — она умерла. — И они вместе заплакали. А отец сидел за столом с Анатой, Георгием и Нико, запустив пальцы в бороду, и повторял: — Работа убила ее, дети, работа. Надорвалась ока…

Поделиться с друзьями: