ЖАНРЫ

Выстрел в Метехи. Повесть о Ладо Кецховели
Шрифт:

В коридоре снова послышались шаги. Дверь в купе открылась. Опять тот же усач.

— Господин, по нужде не хотите?

— Нет.

Усач понизил голос до шепота:

— Там цыгарку дам, здесь заметят.

— Спасибо, братец!

Возвращаясь в купе, Ладо еще раз поблагодарил жандарма. Усач многим рисковал, делая ему поблажку. Зря он сравнил его с дворником Василием.

Ладо прилег на лавку.

Не заметно, чтобы в вагоне были еще арестованные. Кажется, он едет, как губернатор, — один, с большой охраной. Прошли времена, когда члены царской фамилии и губернаторы ездили в открытых колясках и раскланивались направо и налево, здороваясь с толпами народа, согнанными на улицы полицейскими приставами. Теперь официальные лица предпочитают закрытые кареты и надежную охрану, а полиция старается разогнать случайные скопища людей на пути следования августейших и сиятельных особ. Боятся выстрелов. Террор, пролитая кровь, убийства не могут улучшить положения народа. Что изменилось от того, что вместо убитого Александра II на престол взошел Александр III? А ведь каких-то полтора — два года назад Ладо сам готов был совершить покушение на тифлисского губернатора и начальника жандармского управления, хотел отомстить за убитых, израненных полицией и казаками рабочих. Как легко порой человек хватается за оружие… Следователь спросил, для какой цели Кецховели приобрел револьвер, и Ладо отказался ответить на этот вопрос. Не мог же объяснить, что во время скитания по России ему нужно было защищаться от случайного нападения. Если бы не револьвер, громилы отняли бы у него на темной одесской улице чемодан с литературой, которую он взялся доставить в Киев. Следователь поинтересовался револьвером мимоходом, даже в протокол не вставил своего вопроса. Его занимала одна лишь типография. Но «Нину» им не найти.

Авель сумел через надзирателя передать в Баиловке письмо, и Ладо теперь знал подробности спасения типографии.

Ладо лежал на жесткой лавке и улыбался. С каким упорством Джибраил защищал имущество побратима! Чего доброго, он так и не отдаст никому ящики, будет ждать освобождения Датико, чтобы сказать ему: — Я берег твои станки, как свое добро. Бери их, брат, и сядем за плов. По случаю твоего возвращения я зарезал самого жирного барашка. — Мало что можно поставить в человеке так высоко, как верность дружбе, и не будь ее, человек не сумел бы преодолевать бесчисленные испытания, выпадающие на его долю. Дружеские связи гораздо шире, чем единение только двух людей. Дружба опоясывает земной шар вдоль и поперек, и человеческие связи неисчислимы. Джибраил пожал руку Ладо, Ладо протянул руку Гальперину, а тот в Берлине обменивается рукопожатием с немецким рабочим. Миллионы людей незримо связаны между собой.

Поезд снова остановился. Паровоз требовательно гудел, вероятно, стоял у семафора. Когда не видишь, как плывет, уходя назад, земля за окном, трудно понять, куда тебя уносит — в будущее или в прошлое. В тюрьме время останавливается, как, возможно, оно замедляет свой бег для стариков. В юности все стремительно, но каждый день долог, потому что для молодого время измеряется количеством новых впечатлений. Тысячи рук протягивают тебе на открытой ладони свое, и радует даже горький плод, ты уверен, что отбросив его, сорвешь потом сладкий. Радостью открытия в Горийском духовном училище одарил учитель Сопром Мгалоблишвили, писатель-народник, живший в Гори под надзором полиции. Он зорко присматривался к ученикам, улыбался, встречая их в театре, одобрительно кивал тому, кто задавал больше вопросов и читал на уроках грузинские книги, что не одобрялось администрацией. — Здравствуй, Кецховели, здравствуй, Эдилашвили. Вы, кажется, любите читать? Пойдемте ко мне, я дам одну книжку. Только никому ее не показывайте. — Они читали повесть Александра Казбеги друг другу вслух, по очереди, на крепостной стене, где никого не было и откуда виднелись далекие снежные горы — те места, куда привели к жестокому похотливому дворянину Гаге Чопикашвили похищенную девушку Мзаго, такую красивую, какими бывают только черкешенки. Она полюбила простого горца Элгуджу, они бежали с ним вместе, и Элгуджу тяжело ранили в бою, а преследователь Гага упал в пропасть. В Грузию, только что присоединившуюся к России, входили царские войска. Грубые офицеры и самодуры-генералы издевались над горцами, и те защищались, чем могли и как могли. Элгуджа чудом выжил, и они с Мзаго обрели счастье, и у них были дети, но счастье оказалось зыбким, и казаки зарубили Элгуджу, защищавшего друга, а Мзаго с детьми стала крепостной… Писатель Александр Казоеги, дворянин, князь, который учился в Москве, потом, оказывается, стал простым чабаном, и поэтому сумел так правдиво рассказать о страданиях горцев, о произволе царских чиновников. Разные бывают книги. Одни зовут радоваться жизни, красоте окружающего мира, другие заставляют задуматься, третьи приносят страдание из-за несовершенства человеческого бытия, зовут к протесту против угнетения и неравноправия. Сопром Мгалоблишвили был настоящим учителем, и те книги, которые он давал им читать, будь то его собственные рассказы или «Знамение времени» Мордовцева, учили главному — не быть равнодушным. Об этом же Ладо писал в рукописном журнале, который он выпускал в духовном училище, заполняя его своими статьями и шаржами на нелюбимых учителей. Как ворчал отец, когда он привозил домой на каникулы полный чемодан книг. — Опять этот парень читает! Нет, не быть ему добрым христианином, чует мое сердце, навлечет он беду на свою голову. — Отец оказался прав, журнал попал на глаза инспектору Бутырскому, и Ладо снизили балл по поведению, что закрывало дорогу в семинарию. Если бы не хлопоты отца, в семинарию он так и не поступил бы…

Он заснул крепко, без снов, и проснулся от яркого солнечного света.

Дверь была открыта. На пороге кто-то стоял.

— Здравствуйте, господин Кецховели. С благополучным прибытием. Весьма рад, наконец, увидеть вас.

В ротмистре, который, ухмыляясь, стоял в дверях, Ладо узнал Лаврова. Это означало, что поезд прибыл в Тифлис.

Ладо встал.

— Протяните вперед руки, — попросил Лавров и надел ему на запястья наручники. — Не гневайтесь, мера временная и вынужденная. Мне слишком хорошо известна ваша способность бесследно исчезать, и поскольку ничего не известно о ваших намерениях…

Ладо сощурился. Глаза слезились от яркого света.

— Если бы я захотел, господин Лавров, через секунду меня здесь не было бы.

Лавров отскочил, схватился за кобуру, ощупал подозрительным взглядом забитое окно, оглянулся на жандармов.

— Шутить изволите, господин Кецховели?

Ладо рассмеялся и шагнул вперед.

Вагон стоял в тупике. К самым ступенькам была подогнана тюремная карета. Возле вагона сгрудились полицейские и жандармы, чуть поодаль приплясывали кони казаков. За путями у будки стрелочника расположились на штабеле просмоленных шпал несколько рабочих. Один из них — жилистый, с приподнятым плечом и подбородком, вдавленным в грудь, показался дальнозоркому Ладо знакомым. Горбун не сводил глаз с него и с жандармов. Садясь в карету, Ладо перехватил другой взгляд — такой же пристальный — жандармского ротмистра, смуглого, с темными глазами, похожего на кавказца, но не кавказца. Тоже знакомое лицо.

В карете окна оказались занавешенными, и города Ладо не увидел, он только слышал его разноголосый говор.

Через полчаса карета остановилась. Жандармы, сидящие напротив, открыли дверцу, и Ладо увидел двор Метехской тюрьмы.

Из темных окон, закрытых решетками, кто-то кричал, но нельзя было рассмотреть лица и узнать, кто из знакомых мог здороваться с ним. Авеля Енукидзе и Виктора Бакрадзе привезли сюда из Баку позавчера, но их голоса он узнал бы.

Жандармы втолкнули Ладо за обитую железом дверь.

Камера на радость ему смотрела окном в город, и первое, что он увидел левее желтого купола Сионского собора, — крышу и верхушки колонн духовной семинарии. Воспоминания налетели словно рой пчел. Вот он на первом занятии. С ним вместе толпа старых приятелей по Горийскому духовному училищу. Одних поселяют здесь же, в темных, с затхлым воздухом, с гнилыми полами спальнях, другие, как он, будут жить на рекомендованных инспекцией квартирах. Мало кто из горийцев собирается после окончания семинарии служить церкви, но у них нет другой возможности получить высшее образование. Все немного гордятся: семинарист — то же, что студент. Но, господи боже мой, какая гнусная обстановка здесь после училища! Учителя словно видят в каждом семинаристе будущего бунтовщика и с ними соответственно разговаривают. Инспекторы Покровский и Иванов следят за каждым шагом, роются в шкафах, подслушивают, выискивают среди учеников фискалов, учитель Булгаков называет семинаристов-грузин туземцами и приходит в ярость, если кто-нибудь заговорит при нем по-грузински, отец-эконом ворует, и в столовой подают порой такую бурду, которую и свиньи не стали бы есть. Немало наслушался он об этом каторжном заведении от брата Нико — его в свое время исключили из семинарии. Но Тифлисская семинария славится не только тупостью и жестокостью инспекции и учителей, а и бунтами семинаристов. Кто-то из учеников старших классов в первый же день собрал новичков и, показав на каменные плиты, шепотом сказал: — Вот тут. — На этом месте семинарист Иосиф Лагнашвили — светлая голова, талантливый человек, исключенный за чтение светской, в том числе социалистической литературы, придя в отчаяние, потому что он больше нигде не сумел бы получить образование, бросился с кинжалом на самодура-ректора Чудецкого и убил его. Нико рассказывал, да и все семинаристы знали, что потом экзарх всея Грузии Питирим проклял грузинский народ с амвона кафедрального собора. Нашелся человек, который ему ответил. Либерал, предводитель дворянства в Кутаисской губернии, глубокий старик Дмитрий Кипиани послал экзарху письмо, в котором потребовал, чтобы Питирим покинул пределы Грузии. Кипиани выслали в Ставрополь и там через год убили…

Раз в несколько лет семинаристы бунтовали, раз в несколько лет семинаристов десятками исключали, и исключенные пополняли число народников, социалистов. Не желая того, семинарское начальство само подготавливало противников существующего режима.

Ладо рассмешила эта мысль, и он помахал рукой Сионскому собору, рядом с которым жил экзарх. Кто там сейчас? Кажется, все еще Владимир. Их присылали из России и часто меняли — святейший Синод гневался за то, что они, не знавшие страны и языка народа, не могли руководить грузинской церковью, как подобает пастырям. Когда Владимир принял экзархат и объезжал в коляске город, семинаристов вывели на улицу. Экзарх был тощ, сух и бледен. — Откуда его перевели к нам? — шепотом спросил кто-то. — Из Самары, — ответили ему. Ладо громко заметил: — А экзарх, правда, словно из могилы [7] вылез. — В это время экзарх благословлял крестным знамением будущих «отцов церкви», и тут раздался хохот. — Кецховели! — заорал помощник инспектора Иванов. Кажется, первая прямая стычка с инспекцией произошла из-за журнала. Ни Покровский, ни Иванов понятия не имели о том, что в семинарии существует нелегальный журнал и что редактор его, ученик Кецховели, читает статьи из очередного номера журнала вслух — то во время перемены, то по вечерам у кого-нибудь на квартире. Чистая случайность, глупая неосмотрительность чуть все не погубила. Покровский уже прошел по классам и вроде бы не должен был возвращаться. Все уселись, Ладо достал журнал и прочел несколько строк, как вдруг снова влетел Покровский. — Кецховели, отдайте мне немедленно то, что вы читали! — Журнал уже скомкан и спрятан в карман. Отдать Покровскому журнал — значит вылететь из семинарии, подвести тех, кто слушал чтение, начнется следствие, долгие иезуитские разговоры. — Не отдам! — Кецховели! Отдайте журнал! — Ого, глазастый какой, разглядел, оказывается. — Не отдам! — Если Покровский что-нибудь и получит, то только клочки, пусть попытаются прочитать. — Ладо, отбежав от помощника инспектора, тщательно рвет журнал в клочки. — Немедленно к ректору! — Не пойду! — Покровский, позеленев, выскакивает за дверь. Общее уныние. — Что теперь будет с тобой, Ладо? — Со мной? — Верно говорят, что ложь правдива, если она родилась по вдохновению, а не придумана заранее. Чем бы подменить журнал? Письмо Джаджанидзе! Благо этот чудак пишет из деревни письма длиною в полотенце. Что еще делать больному? — Ребята, у кого письмо от нашего кахетинца? — Обрывки журнала — за пазуху Джугели, а порванное тут же письмо Джаджанидзе — в собственный карман. Теперь можно являться пред светлые очи отца-инспектора иеромонаха Гермогена. Покровский тащит Ладо чуть ли не за шиворот. Зря старается. Ладо оскорбленно заявляет, что господин помощник инспектора хотел отнять у него личное письмо, полученное от Джаджанидзе. Можно было со смеху помереть! Покровский и Гермоген переглядывались, долго складывали разорванное письмо, разбирали чуть ли не по складам слова, подозрительно спрашивали: — А кто такие Герострат и Пипин Короткий? — Словно сами не знали, что это клички учителя греческого языка Гортинского и учителя истории Румянцева. Но самое смешное в том, что Гермоген поверил Ладо, а не Покровскому, и бросил на своего помощника уничтожающий взгляд: осел, не разобрался, шум поднял!

7

Могила по-грузински «Самаре».

Покровский пошел в гору. Шовинист и садист, он сам стал инспектором, сменив менее жестокого Гермогена. Такие, как Покровский, нужны тем, кто воображает себя духовным главой народа. Наверное, многие из них все же догадываются о том, что никакого воздействия на души людей не оказывают, но судя по их церковной газете, они на своих заседаниях повторяют слова о единстве духовенства, самодержавия и народа, слова, в которые теперь никто не верит. Как растеряны, как напуганы были ректор семинарии архимандрит Серафим, вся инспекция и экзархат, когда в семинарии началась забастовка! Семинаристы написали заявление экзарху. Глупо было бы писать в заявлении о социализме, о самодержавии. Ладо, растолковав это более горячим головам, выдержал заявление в тоне, каким могли бы говорить семинаристы, мечтающие стать преданными своему делу священниками. Впрочем, это администрацию не обмануло — отец-ректор Серафим и экзарх Владимир умели читать между строк. К тому же они узнали о нелегальной сходке семинаристов за городом, где произносились крамольные речи…

Ладо отошел от окна. Надо осваиваться на новом месте. Он осмотрел стены — все надписи недавно, забелили, и невозможно узнать, кто здесь сидел до него. Железная койка с матрацем, стол, табурет. Одеяла и подушки нет. Он постучал пальцем по стенам. Толстые, звук глухой. Сидит ли кто-нибудь рядом в одиночках?

Обойдя камеру вдоль стен, он подошел к окну и снова посмотрел на крышу семинарии.

ИЗ ЗАЯВЛЕНИЯ ЭКЗАРХУ ГРУЗИИ

1 декабря 1893 г.

Всякое учебное заведение по своей идее должно подготовить для общества и государства здоровых физически, облагороженных нравственно и умственно развитых людей, ибо в этом его назначение, в этом цель и смысл его существования. Для этого нужно: во-первых — система воспитания и образования юношества, имеющая своим девизом христианскую любовь и общечеловеческую гуманность; во-вторых, система без людей, соответствующих духу системы, начальства, — ничто; следовательно, люди, стоящие во главе учения и образования, должны быть, в свою очередь, проникнуты христианской любовью и общечеловеческой гуманностью. Этого требует христианство, этого требует гуманнейшая из наук — педагогика. А между тем в нашей семинарии начальство, антихристиански и антипедагогически действуя, давит нас, доводя до человеконенавистничества. Ввиду таких антихристианских и антипедагогических условий, в которые поставлены в настоящее время мы, учащиеся семинарии, нашим ректором, инспекцией вкупе с преподавателем г. Н.И. Булгаковым, чаша нашего терпения переполнилась, мы не можем дальше переносить угнетение до нравственного порабощения личности… А посему мы все, воспитанники семинарии, во имя христианской любви и общечеловеческой гуманности требуем удовлетворения следующих пунктов нашей просьбы: 1) отцу-ректору отказаться от своей системы преследовать нас нравственно и устно, унижать, что выражается: а) в невыслушивании наших просьб, в) руганиях, с) запрещении грузинского пения и чтения светских газет и многих литературных произведений, вроде сочинений Достоевского, Тургенева и других, д) отец-ректор должен относиться к нам как к духовным сыновьям, с христианской любовью и заботиться, чтобы и инспекция и учителя, отсюда, конечно, и низшая служащая братия, не раздражали и не обижали нас; 2) вследствие невозможности исправить по характеру учителя Булгакова и двух надзирателей — Покровского и Иванова, удалить их. Они для нас злые ангелы, Мефистофели, возмущающие нашу совесть и душу постоянными площадными ругательствами и неосновательными инквизиторскими исследованиями; 3) не уничтожить, а продолжить должно в церкви грузинское пение со своим национальным напевом, облагораживающим нашу природу и нравственность, равным образом и учитель грузинского языка пусть на самом деле учит нас чему-нибудь на грузинском языке; 4) исходатайствовать, чтобы в семинарии учредили кафедру грузинского языка и грузинской литературы, в чем имеется насущная потребность для нас, будущих служителей грузинского общества, ведь если мы не будем знать грузинского языка и грузинской литературы, то не сможем знать характера нашего народа. Каким же образом мы тогда будем выполнять свой христианский долг, учить народ и распространять христианское просвещение; 5) не стеснять во время богослужения выхода из церкви по крайней надобности, из-за запретов у многих, и без того слабых и малокровных, развиваются болезни вроде водянки и вообще физические немощи; 6) уволить непременно вышеупомянутых надзирателей и учителя Булгакова; тем самым семинарское начальство отказалось бы от системы нравственного и умственного порабощения нас и уничтожения человеческой личности; отречься, конечно, вселять между учениками вражду увеличением числа шпионов. Не быть ни одному шпиону! Это противно христианскому чувству и религии и ведет к полнейшей деморализации.

От воспитанников Тифлисской

духовной семинарии

От автора. Варлам и я

Немало вечеров просидели мы с Варламом, толковали о Ладо, вспоминали: я — прочитанное, Варлам — увиденное. Иногда я приезжал к нему в Гори, иногда в село Тквиави, где Варлам сохранил нетронутой землянку, в которой жил в детстве. Возле нее стоял двухкомнатный домик с балконом. Варлам на время моего приезда переселялся в землянку.

Поделиться с друзьями: