Я и Софи Лорен
Шрифт:
А однажды нас оповестила: Шостакович. Что ни лето, наезжал в Москву, потому что страшно любил эти белые ночи.
В общем, Рейва!
Это где ж, выходит, эти белые?
И если б только ночи – это ладно. Но ведь речь-то – о глубинном смысле!
Да, бывало. Откровенно заливала. Но в этот вечер Рейва превзошла.
А за точность я могу и Родину продать. И не из принципа. А просто так воспитан. И что мне остается? Только это! Я строчу своим интеллигентным почерком: «Их пять». И хватит, их же пять. Краткость у меня – сестра таланта. Больше мне ей нечего сказать…
И дальше Рейву я уже не слушаю. Потому что верить ей нельзя, «глубинный смысл». А краткую записку, как сестру, по рядам я шлю на авансцену. Рейва развернет ее и – ах! Тотчас опомнится: «Извините, дорогие, я в Брамсе Иоганнесе ошиблась! Если Брамс – это глубинный смысл в пяти».
Вступительным словом, изложенным колыбельной прозой, Людмила Рейва довела до неприличия первую скрипку Вайнштока. И он, склонившись набок, захрапел. Но, одержимая, она не замечала.
На сороковой минуте вступительного слова, когда за Вайнштоком потянулись остальные, Людмила Рейва быстренько свернулась и, представив оркестрантов, обратным ходом проскользнула за кулису.
И пошел, и полился Четвертой симфонией Брамс. Но мне не до симфонии вообще. Какой мне Брамс, когда я никакой: моя записка! Где она блуждала, я не знаю, но к адресату так и не дошла.
Антракт. Все выходят, разминают свои косточки, не дают заветриться буфету. Я же – даже не пошел себя размять, я на месте – грустный, как больной. Я бы ушел. Ушел бы прочь куда подальше, но! Я просто обожаю дни рождения. А если юбилеи – так вообще.
Итак, второе отдано под Вагнера. Сколько было зрителей, не знаю. По меньшей мере в трети зала был аншлаг.
Наш оркестр заметно укрупнили: медь, ударные, удвоенные струнники… Потому что Вагнер – это сила, это мощь. И, извините, полное безумие: наша сцена этого не выдержит. Я не знаю, как они усядутся. Уселись.
Где же Рейва?.. О, не запылилась! Наперевес со вступительным словом. Лектор Людмила музыковед Ильинична наша Рейва всесоюзный лауреат. Продираясь сквозь скелеты пюпитров, вступая в конфликт со смычковыми. Вот, продралась, ветер сделав снова… Ноты опадали только так!
Стоя перед нашим нехитрым аншлагом, она умильным взглядом обвела народ и лучезарно улыбнулась: мол, вот я и явилась, долгожданная! Настроились, затихли инструменты. Установилась выжидательная пауза…
Собравшись с мыслью, с невероятным душевным подъемом она нам выдала Вагнера:
– Вагнер! – и на просторной груди скрестила свои маленькие ручки. – Какой глубинный смысл… – И вдруг: – Что? А? Что такое?
Вижу: ей из зала тянут. Сомнений быть не может – это я. Моя записка досказать ей не позволила.
– Товарищи, – и Рейва в предвкушении, – ой, а тут нам, кстати, поступило!
Ну, разумеется, кстати. Еще б не разумеется! Как говорится, вам письмо, пляшите. Но – извините, тут она при исполнении. Раскрывает с превеликим любопытством, так бережно, как ракушку, и, ага, «позвольте огласить». Все: ну конечно, почему ж не огласить?
Читает в зал:
– Их пять.
В зале дружно наступила тишина. Немая сцена вышла образцовой. Оркестр – как народ: он безмолвствует. И никто же ни черта не понимает. Рейва тоже здесь неподалеку. Где стояла, впала в ступор. Дается диву, не особо и скрывая:
– Товарищи, – и зал сосредоточился, – вот тут нам поступило, – о записке. – Вы о ком?.. Я к автору записки… Что «их пять»? – она в недоумении. Казалось, ну чего же проще?! Их пять – и все понятно, но не Рейве. – Вы о ком, «их пять»? Если о Вагнере, то он один, он, этот, Рихард, тут вы, извиняюсь, ошибаетесь. А пять? Ну не знаю, – она тянула время, в содержании записки ни бум-бум. И вдруг: – А-а! – наконец она вздохнула облегченно. Неужели до нее дошло?! – А-а, я догадалась! – улыбнулась. – Вы, видно, Штрауса имеете в виду! – она лучше догадаться не могла. – Да, действительно, Штраусов пять! Штраус-отец, Штраус-сын, Штраус… – думаю, сейчас из наших кто-то ляпнет: «Святой дух», и вновь мы отступим от истины. Но нет, Донецк на высоте, в отличие от Рейвы, это факт. – В общем, Штраусов пять, но речь сегодня все же не о них. Сегодня Вагнер, он один, он, этот, Рихард. И мы ему справляем юбилей, – так у нас умела только Рейва. – Итак, Вагнер! – она собралась с мыслью. – Какой глубинный смысл…
Я понял: отмолчаться будет дико. И с места – Брамсом – я вношу ей ясность:
– Брамс!
Подсказка? Еще бы! Но акустика такая, хоть святых выноси – не услышат. Словом, акустическая яма.
Рейва, естественно:
– Что? – всматриваясь в зал. – В чем дело, товарищ? Вам плохо?
И тут я поднимаюсь во весь рост – и оглашаю еще громче и зычней:
– Брамс! – я не могу уже молчать! Чтоб она не путала со Штраусами.
А она… Вы знаете, она мне говорит с такой обидой:
– А что вы на меня кричите? – со слезой. – Сегодня праздник, между прочим: Вагнер, Брамс! – во-во, уже теплее: Брамс. – Все сидят со словами спасибо – а вы…
Я тактично что есть силы рявкнул:
– Брамс!!!
До нее дошло, но, очевидно, в искаженном свете. Женщина! Она ведь и на сцене будет женщина. И на мое «Брамс» она мне представляется:
– А-а, очень приятно! А я – лауреат всесоюзного конкурса Людмила Рейва, вот и познакомились!
Публика заметно оживилась. Выходит, Рейва ей удачно пошутила. А я остался полным дураком.
Я заметил: когда в ударе я – я не в себе:
– Брамс! Пять! Букв! Какой глубинный! Слышите?! – уже чеканю, как монетный двор, и – о, вот тут она услышала:
– Хватились, – отпарировала Рейва, человек большого, но недалекого ума, и иронически соорудила книксен. – Брамса мы закрыли первым отделением, – так, как будто он идет по накладной. Все в ее поддержку засмеялись, будто я действительно проснулся, но только отделением поздней. – А во втором отделении исполняется сто семьдесят Вагнеру, который Рихард, который «Тангейзер», который «Риенци», который «Лоэнгрин», собственно, вступлением к «Лоэнгрину», в смысле к третьему действию, мы, пожалуй, и откроем наше второе, в смысле отделение, в общем, концерта… На сцене – симфонический оркестр донецкой… имени… Дирижер… лауреат… всеукраинского… Итак, Рихард Вагнер… Попрошу аплодисментами…
В душе я скрежетал всеми шестеренками. И я еще раз с места:
– Брамс – пять букв!
– Да он же пьяный! – кто-то прошуршал.
А я был трезвый, как в тылу врага.
– Так, – не выдержала Рейва, – я, кажется, уже теряю терпение. У нас же такой юбилей, Вагнер, Брамс! Девочки, прошу! – и кому-то в зале помахала. – Вера, Валя!
«Девочки, прошу!» – но кто они такие, эти девочки?
И вот тут они и возникают, две бабки бойцовской породы, что-то вроде службы безопасности, Валя и Вера, которые чуть что, так очень быстро. Подлетают эти дюжие ко мне. Им бы по метле – и все в порядке. Естественно, им что Вагнер, что Брамс, лишь бы не было войны. Они хватают меня под руки, вот так, и приглашают прочь меня на выход.
Уединив меня в фойе, они покинули.
А знаете ли вы, какой зал в Донецке по акустике самый лучший? Никогда не догадаетесь. А я скажу, а я отвечу: по акустике лучше зала, чем фойе донецкой филармонии, в Донецке, между прочим, не найти. Притом что в зале ни черта не слышно. Но в фойе! Как звучал там Вагнер, как звучал! И это стало для меня открытием сезона. За всю историю в фойе я хлопал первым. И оттуда я подал впервые бис…
Когда пошел – на бис – «Полет валькирий», я от счастья чуть не умер, я уже готов был вместе с ними. Мне было так легко и хорошо, что казалось: можно и взлететь…