Я – Легенда! Дилогия
Шрифт:
– Ну так не каждый день Улька свой дом получает, – ничуть не обиделся Бугурт. – А еще люстры тут у тебя ещё не цеплял ни разу. Почему? Потому что у тебя их нет!
Здоровяк тут же засмеялся от своей же шутки и Ульяна вежливо улыбнулась, почему-то не имея желания привычно подкалывать товарища насчет его плоского юмора.
Они подняли первую раму вместе. Стекло, мутноватое, со следами старой замазки по углам, было откуда-то из подвала разрушенного здания за километр от лагеря. Это было старое стекло, сквозь которое в прошлой жизни кому-то светило солнышко в окно над кухонным столом, а потом оно долго лежало в темноте, после того как на мир обрушилась Катастрофа. И теперь окно снова собиралось служить, но уже на другой кухне, другим хозяевам, другой женщине.
Бугурт держал, Ульяна придерживала. Олег, бросив на минуту свои насечки, забрался к здоровяку под локти, проверил зазоры, цыкнул, провёл ладонью по камню, и проём вокруг рамы за секунду подтянулся, обхватывая её плотно и без щелей. Ваня, не отрываясь от покраски, не глядя, протянул Сане ведро, Саня без слов сменил кисть на меньшую и провёл аккуратную полоску по нижнему краю рамы, проверив как дерево впитывает лак.
– Нормально, – сказал Бугурт через минуту. – Можно отпускать. Уля, проверь, как сидит. Если кривое – я тебе клянусь, что это ты держала криво, а не я ставил.
– Сидит ровно, – Ульяна сама себе удивилась, когда на её лице появилась улыбка. – Спасибо, Игорь.
Бугурт коротко посмотрел на неё, словно сам не очень понял, что только что услышал, потом крякнул, отвернулся и пошёл за второй рамой так, будто ничего особенного не произошло.
И снова, во второй раз за это утро, Ульяна поймала внутри тот же самый короткий укол: «не верь, не твоё, заберут». Только в этот раз она вдруг поняла, что не знает, кому именно адресован этот привычный окрик внутри. Это ведь не голос отряд, Мастера или даже барона. Это какой-то очень старый голос из той части её головы, куда она давно сама уже не заглядывала, и который, видимо, до сих пор продолжал там находиться.
Она помнила немного. Это её всегда удивляло – что у людей вокруг есть какое-то непрерывное прошлое, которое они могли были легко вспомнить, а у неё прошлое было устроено иначе: куски памяти, как обломки разбитого зеркала, и между ними тёмные щели, в которые лучше было не заглядывать, потому что оттуда тянуло каким-то… холодом. Иногда ей казалось, что это просто её собственная защита, поставленная самой себе в детстве, чтобы выжить. Иногда – и эта мысль ей нравилась куда меньше – что в её голове кем-то когда-то аккуратно установлен блок, и что блок этот сделан не её рукой и не для её удобства.
Помнила она, в общем-то, чётко только одно. Что был очень холодный день. И вокруг было много чужих ног в тяжёлых сапогах. И что было решение, принятое чужими взрослыми мужиками, не очень благородными, не очень добрыми и, кажется, не очень трезвыми. И что решение это было простое: «полукровка, кончать». Что она в эту минуту даже не успела толком испугаться, потому что испугаться у неё в её тогдашнем возрасте ещё не получалось как следует. И что кто-то – долговязый, в мятой одежде, пахнущий пивом и порохом, со шрамами по всему телу, которые она не сразу разглядела, – без всякого крика, спокойным усталым голосом сказал кому-то из этих сапог: «Тронете её – будете иметь дело со мной».
И остальные его послушали. Почему послушали – она тогда не поняла. Почему он за неё заступился, тоже было непонятно тогда. Но с тех пор она точно знала, что именно Мастер не её дал убить. И она была благодарна. Еще более благодарна она была за то, что Мастер за ней присматривал с тех пор, относясь к ней, как дочери, которой у него никогда не было.
– Уля! – снова вернул её в утро голос Бугурта. – Вторая идёт! Не зависай!
– Иду, – отозвалась она и пошла обратно.
Так они и работали до полудня. Бугурт и Ульяна ставили рамы. Олег закрывал швы. Ваня и Саня методично, окрашивали фасад, и серо-зелёный их цвет оказался удивительно к месту – каменная коробка, ещё вчера выглядевшая уродливым магическим наростом среди пустыря, начинала постепенно превращаться в дом. Хотя изначально Михалыч скептически относился к мысли «красить камень». Хотя, скорее ему было просто жалко краски.
Сам завхоз подкатил поближе свою бочку, разбавил состав, и пропитал им нижние полметра стены, чтобы не тянуло сыростью; при этом он непрерывно жаловался на расход материала и на то, что «у нас не княжеские палаты, девка, нечего тут всё пропитывать в три слоя», но Ульяна давно научилась слышать в его ворчании ровно обратное: пропитал он не в три, а в четыре слоя, и материал, который он жалел вслух, ушёл на её стены весь без остатка.
В один момент Михалыч молча подошёл к ней, сунул ей в руки что-то тяжёлое и мягкое, сказал «положь там у себя» и так же молча отошёл. В руках у неё было сложенное толстое стеганое одеяло из запасов отряда – то самое, которое он два года не давал никому, потому что оно было новым.
Она ничего не сказала. Просто унесла одеяло наверх и положила его на единственную пока вещь, которая там стояла, – на дощатый топчан, который близнецы сколотили ей этим же утром из досок, оставшихся от рам.
Около полудня от дальнего края лагеря к её дому пришла процессия в три человека, и Ульяна впервые за весь день почувствовала, как внутри неё снова собралась привычная подозрительность.
Пришла Юлия, женщина Пирата, и с ней две молодые из горелых, в простых длинных юбках, в старых, но чистых платках, и каждая несла на руках свёрток, аккуратно перевязанный бечевой. Юлия шла впереди, крепкая женщина, лет сорока пяти, с тяжёлыми, обветренными руками деревенской хозяйки. На спокойным обветренном лице, не было ни одной эмоции, похоже эта женщина за свою жизнь видела достаточно, чтобы её было трудно удивить.
– Здравствуй, Ульяна, – сказала Юлия, остановившись в трёх шагах. Голос у неё был ровный, без подобострастия, без панибратства. – Слыхали мы у себя, что барон тебе тут жильё сделал. Решили зайти посмотреть. И, если позволишь, кое-что принесли. Не как подарок прям-таки, а как… ну, по обычаю у нас так заведено, когда баба в новый дом входит. Чтоб не с голых стен жить.
Ульяна не знала, что отвечать. Все её обычные слова – резкие и насмешливые, в этот момент напрочь вылетели из головы. У неё в голове крутилось одно: что её, кажется, никто и никогда в жизни ни «в новый дом» не «вводил», и что обычая такого она не знала, потому что не было у неё повода знать.
– Заходите, – сказала она наконец. – Если хотите. Только у меня пока ничего нет.
– У всех когда-то ничего не было, – спокойно отозвалась Юлия и первой шагнула через порог.
Они вошли. Девки, которых Юлия привела с собой, тихонько разложили свёртки прямо на топчане. Юлия разрезала бечеву ножом, который вытащила из внутреннего кармана – обычный кухонный нож, замотанный за лезвие тряпкой, чтобы не порезать карман. И стала по одной выкладывать вещи.
Простыни. Две пары. Чистые, с лёгкой тонкой штопкой по одному углу, значит, не новые, значит, из её собственного приданого, того самого, что женщины-вольные носят с собой через все пожары и все переезды.
Наволочки. Тоже две. Одна белая, одна с выцветшим, но всё ещё узнаваемым голубым васильком в углу.
Полотенце. Льняное, тяжёлое, с грубой каймой.
Четыре глиняных кружки, аккуратно завёрнутые каждая в отдельный лоскут – потому что у вольных не принято бить посуду в дороге, и каждый знает, как её упаковывать, чтобы доехала.
Три тарелки, такие же глиняные, с простым тёмно-красным ободком по краю.
Маленький холщовый мешочек, перевязанный ниткой, в котором что-то сухо шуршало. От мешочка пахнуло тёплым горьковатым запахом чабреца, мяты и ещё чего-то, что Ульяна не опознала, но что мгновенно отозвалось в ней каким-то тёплым, и забытым. Словно когда-то очень давно, в той самой её разбитой памяти, в одной из щелей между осколками, кто-то такие травы заваривал.