Я, Вергилий
Шрифт:
К моему удивлению и восторгу, Гораций принял это предложение. Мы отправились туда все трое. Меценат не преувеличивал: поместье было в жутком запустении, всё заросло сорняками, фруктовые деревья и виноградные лозы не подрезаны, ограды прогнили, а кое-где их и вообще уже не осталось, инвентаря очень мало, да и тот весь изношенный. Сам дом был дрянная развалюшка. Крыша протекла, стены изрешечены дырами, а внутри всё выглядело так, будто здесь зимовало стадо свиней. Короче, полный беспорядок.
Осмотрев всё, Гораций буквально сиял.
— Замечательно, — сказал он Меценату. — Дайте мне несколько месяцев, посмотрим, что тут можно сделать.
Он всегда держал слово. Я приехал к нему на следующий год и увидел аккуратное славное поместьице, о котором можно только мечтать. В известном смысле оно символизировало то, за что в более широких масштабах боролись я, Меценат и Октавиан, — восстановление Италии. Я увидел, чего добился Гораций, и это ещё больше воодушевило меня на создание «Георгии». Если бы они могли помочь, хотя бы немного, осуществить подобные перемены по всей Италии, значит, они стоят моих жалких усилий.
Гораций до сих пор, семнадцать лет спустя, живёт здесь, в своём сабинском поместье, стойкий и независимый, как всегда. Я и раньше говорил, что завидую ему.
Вскоре после моей встречи с Октавианом я уехал из Рима в Мантую. Я получил известие, что отец умирает.
Это не было неожиданностью. Он терял силы с каждым годом и едва мог передвигаться с помощью раба, поддерживающего его под руки. У него не было никакой болезни, как у матери. Просто организм износился, как старый башмак, и он был рад наконец расстаться с жизнью. Мы провели вместе три недели и за это время помирились.
Я вспоминаю один особенный вечер, как оказалось последний. Мы сидели на улице, под виноградными лозами, свисающими со шпалер, шёл слабый дождик — так, слегка моросило. Всё вокруг пропиталось земными запахами: благоуханием трав, жирным ароматом самой земли, и сквозь них пробивался принесённый лёгким ветерком с расположенного за кухонным садиком выгона острый, перехватывающий горло запах коз. Я что-то говорил, что — теперь уж не вспомнить, но это и не важно. Отец сидел, повернувшись ко мне в профиль, закрыв свои незрячие глаза, вдыхая ароматы и прислушиваясь. Я знал, что он слушает не меня, а милые звуки сельской округи: едва различимое звяканье козьих колокольчиков, пение ночных птиц, редкое шуршание какого-нибудь зверька. Внезапно он повернул голову ко мне.
— Ты думаешь, Публий, всё это будет продолжаться? — спросил он. — Всё это? Когда мы умрём?
Вопрос застал меня врасплох: отец никогда не задавал подобных вопросов. Но я понял, что он имеет в виду.
— Некоторые верят, так что будет.
— А ты?
Я помолчал немного.
— Нет, — сказал я. — Я — нет.
Отец улыбнулся:
— Тогда мне жаль тебя. — И через мгновение добавил: — А знаешь, во что я верю?
— Нет. Расскажи.
— Я думаю, что мы — часть этого. Не сами по себе. А часть этого. Часть земли, дождя, запахов. Умирая, мы возвращаемся. И никогда больше не отделимся. Мы становимся землёй, и так каждый из нас, любой из тех, кто существовал когда-нибудь.
Я никогда раньше не слышал, чтобы он говорил подобное. Может быть, он знал, что это его последняя ночь, и уже приготовился в путь.
Я ничего не сказал — я ждал.
— Земля — это всё, что у нас есть, — наконец продолжил он. — При рождении ребёнка пуповина рвётся, но если мы разорвём пуповину, которая соединяет нас с землёй, то засохнем и умрём, как дерево без корней. Можно покрыть землю городами или найти себе сотню различных занятий, но в конце концов всё равно все возвращаются к земле. Без земли под ногами мы — ничто.
— Становится холодно, отец, — заметил я. — Давай вернёмся в дом.
— Подожди немного. — Он снова закрыл глаза и отвернулся. — Ты был хорошим сыном, Публий. На свой лад. Прости, что не был тебе хорошим отцом.
— Ты сделал меня таким, каков я есть. Ты не мог бы дать мне больше.
Его губы дёрнулись.
— Ты сделал меня таким, каков я есть, — печально повторил он. — Да, конечно, так оно и есть, и я жалею об этом. Но что ты такое, Публий? Где твои корни? Во что ты веришь?
— Давай-ка я укрою тебя одеялом.
— Не надо, мне хорошо. Сейчас пойду в дом. Ты прав, становится холодно, уже очень поздно.
Он медленно встал, и я поднялся, чтобы помочь ему. И когда я взял его под локоть, он схватил мою руку и повернул ко мне свои слепые глаза.
— Не разоряй землю, — сказал он. — Держись за неё, что бы ни случилось. Земля — твоё преимущество, твоё единственное преимущество, сын. Запомни это.
На следующее утро, зайдя разбудить его, я нашёл отца в постели мёртвым. Должно быть, он умер ещё в начале ночи, потому что уже был холодный и окоченевший. Я попытался закрыть ему глаза, но веки застыли, и невидящие зрачки смотрели, как я рыдал над его телом.
52
Когда до Рима дошла весть о речи Антония в Александрии, это вызвало общественный протест. Октавиан отправил ему письмо, в котором, не стесняясь в выражениях, устроил разнос за связь с Клеопатрой и за то, как он обошёлся с Октавией. Антоний ответил той же монетой, написав Октавиану, что это не его дело. Но что ещё важнее, он также послал письма в Сенат, предлагая сложить с себя обязанности триумвира, если Октавиан сделает то же самое. Естественно, Октавиан на это пойти не мог. Италия видит в нём и своего вождя, и борца против сатаны Антония, и Октавиан немедленно приступил к воплощению этого в жизнь.
Так задолго до официального объявления началась настоящая война, которая идеально подходила Октавиану: война идей, а не оружия. Он должен повести единоличную борьбу с Антонием. «Италия» и «Цезарь» должны стать синонимами; чтобы способствовать этому, Октавиан принялся вселять в италийцев чувство гордости своей национальной принадлежностью. Заметьте, я не говорю «римляне»: это слово ни в малейшей степени не отражало мысль Октавиана, который представлял Италию как единый организм, а его стратегия и заключалась в том, чтобы донести эту мысль до народа и неразрывно связать себя с ним. В самом Риме он и Агриппа, по большей части на свой собственный счёт, затеяли программу общественного строительства, чтобы украсить город, а Меценат позаботился о том, чтобы каждый знал, откуда идут деньги, хотя сами благодетели были очень скромны. Октавиан также начал исподволь внушать уважение к традиционной религии, восстанавливая древние храмы, делая дорогие пожертвования духовенству. Запрещая в городе восточные религии, он, по существу, проводил границу между «Италией» и «Цезарем», с одной стороны, и «востоком» и «Антонием» — с другой.
Представьте себе художника, который хочет написать картину, которую нужно повесить на стене так, чтобы она висела высоко над головами, но в то же время была хорошо видна и понятна снизу. Прежде всего он упростит сюжет, сведя его до одних только главных элементов. Затем выстроит их в линию: грубые образы, лишённые деталей, не сбивающие с толку своей сложностью, — возможно даже искажённые с учётом угла зрения. Наконец, раскрашивает в основные цвета, без полутонов, не смешивая краски, или просто делает их черно-белыми. Если снять такую картину со стены и рассмотреть с близкого расстояния, то она покажется нелепой детской мазнёй, которая раздражает отсутствием утончённости и неумением рисовать. Верните её туда, где ей положено висеть, и она поистине поразит вас больше, чем работы Зевксида [203] .
203
Зевксид — греческий живописец V—IV вв. до н.э. из Гераклеи (Южная Италия). Отличительной чертой творчества Зевксида было умение тонко характеризовать божества — персонификации стихий, например Пана, Борея или Марсия.