Языки культуры
Шрифт:
Мы сказали о том, что должно было, по замыслу Гёте, по самой сокровенной его мечте, стать субстратом классического стиля, это была мечта о возможности жизненной полноты, жизненной гармонии в духе греков. В книге, изданной в память Винкельмана (1805) [410] , Гёте славит Винкельмана как человека, которому дано было осуществить в себе эту великую жизненную полноту среди нищеты окружающего мира: «В него натура заложила все, что составляет и украшает человека» [411] . Эта чудесная индивидуальная полнота есть для Гёте уже залог известной полноты мира, коль скоро цельность личности может выразиться лишь в ее воздействии на окружающий мир, в том, как личность действенно организует и реорганизует жизнь вокруг себя. Сущность этой человеческой индивидуальной наполненности, насыщенности есть уже нечто между-человеческое, социальное. Если допустить буквализм, такая «полная» человеческая натура «находит во внешнем мире отвечающие ей противо-образы», — отражения самой себя, созвучные себе струны. Это значит, что, во-первых, личность «возвышает свое внутреннее до целого и достоверного» и, во- вторых, «складывается существование, весьма радостное для мира и для потомства (fьr Welt und Nachwelt)» [412] . Слово «радостное» («erfreuliches») включает в себя у Гёте и пользу как источник умножения и усиления, наполнения, интенсификации человеческого существования, — всего того, что, по словам Гёте, «составляет и украшает* человека. Именно благодаря этой глубинной, неотрывной связанности подлинного индивида с миром становление личности, казалось бы, одной-единственной, существующей в себе и не важной для других, есть на самом деле нечто несравненно большее, есть предвосхищение жизненной полноты в целом. Вот почему Гёте в статье о Винкельмане пишет такую необыкновенную, восторженную фразу: «Если здоровая природа человека действует как целое [т. е. находит полное и действенное выражение вовне, в «практической» жизни], если человек чувствует себя в мире как в великом, прекрасном, достойном и полноценном целом, если гармоническое самоощущение доставляет ему чистое, свободное наслаждение, то вселенная, если бы только она могла чувствовать, возликовала бы, достигши своей цели, и восхищалась бы вершиною своего становления и существа» [413] . Строение этой фразы заключает в себе один тонкий значащий для смысла момент — синтаксическую несогласованность изъявительного наклонения условного придаточного предложения и кондиционалиса главного: эта несогласованность (ее сейчас невозможно анализировать подробно) великолепно соответствует неожиданности самой мысли — картине восторженного ликования вселенной! Индивид как завершенное в себе целое (реальность или мечта?) и мир, — между ними прямая зависимость, но и разрыв. Завершенность и совершенство даже самого идеального человека нового времени (Винкельман!) оказывается под вопросом, такой человек все же не в силах, несмотря на всю интенсивность своих творческих усилий в мире, перестроить этот мир и преодолеть его закоснелую прозу и опустошенность, хотя и его влияние на мир — отражение мира в нем и его отражение в мире («Gegenbilder») — не подлежит никакому сомнению. Так вот именно эта неопределимость истинного отношения между миром и таким совершенно-деятельным человеком, отношения равно идеального, как и снижаемого реальной узостью и бедностью возможностей «мира», сказалась в синтаксической несогласованности гетевской фразы, ставшей живым орудием мысли. Первые разделы статьи Гёте о Винкельмане — это прозаический гимн в честь великого ученого, написанный в эпоху, когда Гёте давно уже не писал никаких гимнов и давно уже перешел, как это видно хотя бы по прозе рубежа веков, по роману «Избирательные сродства» («Die Wahlverwandschaften», 1809), к кропотливому, к трезво-практическому и внешне далекому от любых восторгов анализу действительности, к анализу, не страшащемуся никаких тайных уголков человеческого сердца и человеческих отношений. За той великолепной, грамматически не совсем правильной фразой Гёте, где описывается идеальный индивид и где ликует вселенная, где отношения между миром и индивидом представлены гораздо более сложными и трудными, чем то может показаться на первый взгляд, следует другая, уже более традиционная по мысли, в которой Гёте стремится разрешить наметившийся конфликт предыдущей. Эта последующая фраза примерно такова: К чему столько солнц, планет, лун, звезд, млечных путей, комет и туманностей, сложившихся и становящихся миров, если в конце концов счастливый человек не будет радоваться, неосознанно, своему существованию?» [414] Нарочито длинное перечисление небесных тел продиктовано намерением представить со. всей серьезностью космические связи человека, подчеркнуть их, поскольку несомненно, что именно гармония природы, столь близкая Гёте — естествоиспытателю и поэту, т. е. гармония всякого отдельного индивида и всей вселенной, является залогом естественной, природной гармонии человеческих, социальных отношений («мир» как природа, вселенная и «мир» как мир людей в его целом — неразделимы). От ликования вселенной Гёте необходимо, однако, вернуться к конкретному индивиду («ein glьcklicher Mensch»), к человеку, который радуется своему существованию, и тут, если можно так сказать, проявляются еще античные, гомеровские предрассудки Гёте: человек радуется своему бытию «неосознанно» (unbewuЯt). Это античное изначальное, неразъятое тождество бытия и сознания, и это одна сторона природного существования человека, тогда как другая сторона (и это противоречие!) состоит в том, чтобы, как сказал сам Гёте, возвышать свою душу до целого, до совести, или самосознания, воспроизводя и активно строя прежнее тождество на несравненно более высоком уровне.
410
«Winckelmann und sein Jahrhundert. In Briefen und Aufsдtzen* / Hrsg. von Goethe. Tьbingen, 1805. Переиздание всей книги: Goethe J. W. Winckelmann und sein Jahrhundert in Briefen und Aufsдtzen / Hrsg. von Helmut Holtzhauer. Leipzig, 1969.
411
Goethe. Berliner Ausgabe, Bd. XIX, S. 481.
412
Ibid.
413
Goethe. Berliner Ausgabe, Bd. XIX,
414
Ibid.
Такие противоречия природного в человеке, можно сказать, социальные противоречия природного — это тема романа «Избирательные сродства», в котором классический стиль Гёте достигает величайшего напряжения, строится с предельной степенью осознанности и обнаруживает наибольшую глубину в том смысле, в каком речь шла о глубине выше. Действительно, «Избирательные сродства» — словно айсберг, девять десятых которого находятся под поверхностью воды. В этом романе все предельно ясно, кристально-прозрачно, и вместе с тем все, каждая самая простая и незаметная деталь, таким числом нитей увязано со всем прочим, что композицию этого романа можно сравнивать только с самым строгим полифоническим музыкальным произведением. То, что кажется простым и проходящим элементом фабулы или описания, всякий раз оказывается осознанным, приобретающим символический смысл мотивом, многократные отражения которого непременно встречаются в ткани романа. Символизм всего простого, значащего в себе, и возникает потому, что действует эта устанавливаемая Гёте система связей и отражений. И тема романа разрабатывается во всей сложности таких связей, отношений и взаимодействия, — строгость формы романа оказывается
не его техникой, а плотью темы, плотью мысли. Эта тема — «между человеческое», социальные связи между людьми, проецируемые в разные плоскости: камерно-семейную [415] , природно-универсальную, и естественно- научно-химическую [416] , и психологическую, и т. д., — все эти планы повествования взаимно отражают друг друга и создают как раз неповторимую сложность романа в его «подводной* части. Универсальность темы — связи между людьми — получает выражение в универсальности связей мотивов в романе. Сама техника, сама композиция романа становится символическим выражением темы, смысла, «главного интереса» произведения. Говоря об этом сложнейшем романе, мы можем ограничиться лишь самым малым, поскольку его настоящий анализ требует колоссальных усилий [417] .
415
По книготорговой рубрикации «Избранные сродства* был бы «романом о браке». См. также: KorffH. A. Geist der Goethezeit, Bd. II. 4. Aufl. Leipzig, 1957, S. 355 ff.
416
О языке современной Гёте химии, о понятии «Wahlverwandtschaften* см.: Kapitza Peter. Die frьhromantische Theorie der Mischung. Mьnchen, 1968, особ. 39–48 (S. 47: определение «избранных сродств* в учебнике химии Ф. А. К. Грена, 1781); Schiff Julius. Naturwissenschaftliche Gleichnisse in Goethes Dichtungen, Briefen und literarischen Schriften // Goethes naturwissenschaftliches Denken und Wirken. Berlin, 1932, особ. S. 63 f. 78 f. Герои романа — химические элементы общества, совершенно своеобразные и типичные в одно время.
417
Существует большое число интерпретаций романа с самых разных позиций (книги В. Беньямина, П. Ханкамера, Г. И. Шримпфа и мн. др.). С большим вниманием к социальной проблематике, скрытой в романе, но безотносительно к стилистическому ключу произведения его анализировал Геердтс: Geerdts Hans Jьrgen. Goethes Roman «Die Wahlverwandtschaften*. Weimar, 1958. Роман Гёте, очевидно, относится к числу таких неисчерпаемых произведений, в анализе которых никогда не будет поставлена побледняя точка. Отметим важный момент: «Избирательные сродства* — не просто вершина классического стиля Гёте, но в нем открываются новые перспективы, существенные для стиля будущих десятилетий (в жизни и в литературе).
С чего начинается роман Гёте? Богатый барон Эдуард только что закончил свое дело. Он занимался прививкой деревьев в своем саду и складывает инструмент, рассматривая свою работу «с удовольствием» («mit Vergnьgen») [418] ; входит садовник, которого радует («ergetzt») «участливое усердие» его господина; баронесса в это время занята строительством: по ее указаниям на вершине горы, откуда открывается замечательный вид на окружающие места, построена хижина из мха и рабочие прокладывают путь к ней, вырубая ступеньки в скалах. Барон выражает желание увидеть «новое творение» («die neue Schцpfung») и порадоваться ему, или насладиться им («mich daran zu erfreuen»). Это рассказано на первой странице романа. Уже здесь есть повторяющиеся моменты, которые намечают некоторые из определяющих мотивов всего повествования. Один из таких мотивов можно было бы предварительно назвать — работа и радость труда. Уже на первой странице — несколько вариантов одной ситуации. Барон «с удовольствием» рассматривает плоды своего труда, рабочие «с удовольствием» трудятся под управлением баронессы, садовник радуется и умиляется, видя, как работает барон, усердие которого «участливо», в том, очевидно, смысле, что барон мог бы, конечно, и не заниматься делом, которое для него лишь развлечение и участие, собственно, в чужом труде; наконец, барон собирается радоваться совершенному по указанию своей жены, — стиль почти уже библейский. Все на этой первой странице безоблачно — и труд, который непременно приносит наслаждение и протекает идиллически, и великолепный вид с горы, и «светлые, радостные дали» («eine heitere Feme»). Своего рода идеальность, хотя еще и непосредственная, узкая, ограниченная, но идеальность вполне серьезная, как отражение подлинно человеческого в таком узком зеркальце, а не только как контраст в преддверии конфликтов и катастроф, которые ждут героев романа. Человеческие изъяны и несовершенства выявятся позднее, и выявятся не как недостатки характера и воспитания, подлежащие недалекой критике и немедленному исправлению, а как более глубоко запрятанные «элементарные» человеческие свойства; со всей силой скажется и вся трагичность коллизии, столкновения человеческих несовершенств, взаимосвязи разных, сходных и несходных человеческих «элементов», но то позитивное, что важнее всего было сказано для Гёте в этом романе, что важнее всего было утвердить, уже названо и высказано в самом же начале: человек понимается как человек практический, в его делах, и жизнь — это взаимоотношение деятельных людей, каждый из которых выявляет вовне свой особенный склад характера и ума. Начало романа, хотя глубинный смысл его может раскрыться лишь как результат всего целого, в полный голос заявляет об этом этосе труда, труда, который составляет у Гёте доминанту жизненных, человеческих отношений и который определяет самую идеальность этих отношений. Точно так же в «Беседах немецких эмигрантов» могли бы показаться очень недалекими рассуждения баронессы о «социальности» узкого круга людей, испытывающих одну судьбу, о необходимости идти на взаимные уступки, отказываться друг ради друга от некоторых привычек и характерных черт, о необходимости сдерживаться в своих мнениях и поступках и, так сказать, притираться друг к другу, чтобы возникло взаимосогласное и непротиворечивое целое; такие рассуждения могли бы показаться недалекими, но нет сомнения, что за ними стоит гораздо более широкое и принципиальное представление о человеческих отношениях в их цельности — не в компании, а в обществе, в человеческом универсуме. То же и в «Избирательных сродствах»: с первой же страницы речь идет о труде как регуляторе и критерии человеческих отношений. Это тема второго романа о Вильгельме Мейстере — «Годов странствия Вильгельма Мейстера» и отчасти тема второго «Фауста*, основная тема позднего Гёте. Пока же, в начале «Избирательных сродств», эта тема могла прозвучать лишь отдаленно: занятия героев романа — нечто камерное, обособленное и необязательное, и делают они нечто совсем несущественное для жизни общества. Но вот эта деятельность, хотя бы и весьма несущественная, в ткани гетевского романа сразу же получает полную нагрузку как мотив и символ. И можно быть уверенным, что, не будь с самого начала такой обособленности, не было бы и романа Гёте с его универсализмом «взаимосвязей* как темы и как приема: не будь в романе четырех «химических элементов*, т. е. четырех главных действующих лиц этой трагедии, ведущих обособленное, а вместе с тем «показательное», «экземплярное* — символическое существование, и не было бы глубины этого романа — ни его «подводной» части, ни его проникновения в сущность человеческих отношений.
418
Goethe. Berliner Ausgabe, Bd. XII, S. 7.
Роман Гёте весьма критичен, но эта критика целиком находится под поверхностью романа [419] , иначе нельзя было бы не перепутать непосредственный материал романа, на котором завязываются символические, «значительные», пользуясь излюбленным словом Гёте, связи романа, и общество в целом как объект анализа и критики. На поверхность выходит объективность стиля, какую мы наблюдали уже в «Беседах немецких эмигрантов» [420] . В «Беседах» Гёте давал выговориться идейным противникам, хотя резкость их споров смягчалась тем обстоятельством, что происходили они в семейных рамках, и Гёте прямо не критиковал ни ту, ни другую сторону. С той же объективностью Гёте начинает впоследствии свою «Кампанию во Франции»: «Сразу же по прибытии в Майнц я посетил господина Штейна-старшего… который исполнял здесь что-то вроде должности резидента и отличался неудержимой ненавистью ко всему революционному» [421] . Гёте далек от того, чтобы как-то выразить свое личное отношение к Штейну с его ненавистью.
419
Этого недоучитывает Геердтс, который материал романа рассматривает натуралистически.
420
Но в романе 1809 г. стиль Гёте свободен от внутренних моментов стилизации, которыми отмечены «Беседы немецких эмигрантов», где стилизация — под влиянием Гомера, с одной стороны, и романских новеллистических циклов, — с другой.
421
Goethe. Berliner Ausgabe, Bd XV, S. 67.
Объективность стиля Гёте находится в самой ближайшей взаимозависимости с замыслом «Избирательных сродств», с замыслом, который без всяких колебаний можно назвать гигантским. Не будь этой объективности, Гёте не мог бы с такой безошибочностью, почти терминологической точностью взвешивать относительно друг друга, в их взаимосвязи, поступки и взаимозависимость людей, давая этим поступкам, отношениям, делам, мнениям научно четкое выражение. У Гёте — сотни различных вариантов таких отношений между людьми: люди, как говорит Эдуард о себе и своем друге, «столь многим обязаны друг другу, что невозможно подсчитать, как соотносятся наш кредит и дебет» [422] . Быть может, наиболее специфичное и крайне частое у Гёте выражение «wirken» означает, в частности, такую форму творчества и труда, которая проникает собою деятельность других, связывается воедино с трудом людей, проходит через творчество целого, как красная нить английского корабельного каната, упоминаемая в романе [423] , связывает весь канат.
422
Ibid., Bd XII, S. 9.
423
Ibid., S. 144. См. komm.: Ibid., S. 533; Riemer F. W. Mittheilungen ьber Goethe, Bd. II. Berlin, 1841, S. 608.
Символом такой взаимосвязи был и роман «Избирательные сродства», единственный в своем роде образец строгой формы в художественной прозе.
Классический стиль можно понимать в узком и в широком смысле. Соотношение этих разных смыслов весьма динамично, подобно динамике смысла самого слова «классическое» в его самом житейском словоупотреблении. В литературоведении существуют различные определения границ классического периода в немецкой литературе [424] , но разногласия дефиниций не имеют принципиального значения. Даже если, как это бывает иногда, говорят о «классических произведениях немецкого романтизма», здесь нет противоречия внутренней логике понятия «классическое». Вспомним, что Шиллер, правда, еще далекий от античности и классики, называет в 1785 г. «романтическими» статуи античных богов [425] . Конечно, более зрелый Шиллер воздержался бы от подобного смелого суждения, но даже и такое употребление слова «романтический» укладывается в рамки запутанной истории этого понятия. С «классикой» дело обстоит в целом все же несколько проще, чем с «романтизмом».
424
Фр. Зенгле (Sengle Fr. Arbeiten zur deutschen Literatur. Stuttgart, 1965) распространяет понятие классического на всю эпоху 1750–1850 гг., имея в виду такую важную для становления классического стиля фигуру, как К. М. Виланд, с одной стороны, и австрийскую классическую литературу первой половины XIX в., с другой (Франц Грилльпарцер).
425
Schiller. Sдmthche Werke. Sдkular — Ausgabe, Bd. XI, Stuttgart und Berlin, [o. J.], S. 103.
Классический стиль был признаком внутреннего, смыслового созревания немецкой литературы. Поиски классического в немецкой литературе не ограничиваются Гёте и Шиллером. Среди поэтов, в творчестве которых мощно сказалась тяга к античности, в немецкой литературе первым следует назвать Фридриха Гёльдерлина (1770–1834). Форма усвоения и форма постижения античности у Гёльдерлина оказалась глубоко индивидуальной, особенной, и подлинное понимание его творчества стало приходить лишь в XX в. В течение всего XIX в. в немецкой литературе не было значительных творческих откликов на поэзию Гёльдерлина. Тем более ощутим был поток влияний, исходивших от Шиллера и Гёте. Однако эти непрекращавшиеся влияния веймарских классиков отнюдь не означали продолжения их поисков классического стиля. Границы классического стиля неукоснительно и закономерно размывались уже в творчестве самого Гёте. Но жизненная и поэтическая гармония в их единстве не могла не волновать художников и в последующие, столь малоблагоприятные для классического искусства периоды развития немецкой литературы. Отсюда — постоянные вспышки увлечения классическим, если даже не иметь в виду нередко возникавшие вторичные — не жизненные, а чисто литературные очаги «неоклассицизма». Качество классического искусства и отвечающие этому качеству рефлексы классического стиля, если они сохраняли свои жизненные истоки, рождались чаще всего «от противного», как парадоксальное преломление различных далеко не классических по своим началам поэтических установок. Классическое легче обнаружить не там, где гремят псевдоисторические поэтические канонады, разыгрываемые даже столь талантливыми людьми, как Фридрих Геббель, но там, где художник, быть может, даже незаметно для других и в тишине дозревает до жизненной мудрости и до внутренней полноты как личность, так что его язык и стиль как бы в противовес их видимой скромности и простоте начинают тяготеть к широкому охвату жизненных явлений; так это было уже и в прозе Гёте. Так это было у зрелого Эдуарда Мёрике, настоящего романтического поэта по своим истокам. Так это было прежде всего у австрийского писателя Адальберта Штифтера (1805–1868), в творчестве которого отразились глубинные, подлинные, не внешние и поверхностные связи с Гёте, связи, которые захватывают прежде всего сферу жизненного опыта, морали и находят выражение в совершенно своеобразной строгой, ритмически-четкой сдержанности и торжественной простоте его прозы, преломленные иной эпохой — это была уже самая середина XIX в. — и иным, австрийским ландшафтом.
К классическому стилю нельзя подходить с заранее готовыми рамками определений, с выписанным набором признаков. Классическое — это и просто совершенство. Всякий стиль, постепенно отрабатываясь и приобретая свою внутреннюю экономию, как бы осознавая сам себя, усваивает свое особенное совершенство и свою классичность. Для немецкой литературы — это особенно важный момент, момент перелома стиля, даже превращения его в свою противоположность. Объясняется это одним обстоятельством, характерным в такой значительной степени лишь для немецкой литературы. Нигде, как здесь, не был, пожалуй, так силен антиклассический, порою даже осознанный деструктивный стилистический элемент, некоторыми писателями даже принимавшийся в качестве прямо-таки негативной и нигилистической программы действия. Понять немецкую классику по-настоящему можно лишь исследовав этот всегда активный и многоликий антиклассический поток. Но среди идейных противников «веймарского классицизма» были и такие величины, как Гердер и Жан-Поль. И весьма занимательной и важной темой было бы исследование стилистического развития именно такого писателя, как Жан-Поль, писателя заведомо и программно «не-классического», — по характеристике, данной ему Гёте, писателя восточного [426] , причем весьма существенным был бы вопрос и о весьма нетривиальном^ отношении Жан-Поля к античности. Не возникает ли иной раз гармония из игры, из хаоса, который сознательно и по всем правилам своего поэтического искусства устраивает в своих произведениях немецкий писатель, не возникает ли классическая ясность и прозрачность из неуловимых и неопределенных романтических веяний и словесных перезвонов? Это вопрос весьма животрепещущий для истории литературы, если «классическое», возможности классического стиля, собственно говоря, классических стилей, видеть в сложной и исключительно многообразной динамике литературного процесса, а в применении к условиям немецкой литературы еще и в чрезвычайной раздробленности, размельченности литературного развития, в его почти чрезмерной и все же всегда существенной детальности.
426
Goethe. Berliner Ausgabe, Bd. Ill, S. 228 (примечания Гёте к «Западно-восточному дивану»).
Сложность литературного процесса в Германии рубежа XVIII–XIX вв. до сих пор не исследована наукой с необходимой фактической подробностью. Столетие, прошедшее после выхода в свет известной книги Рудольфа Гайма «Романтическая школа» (1870), положившей вслед за работой Германа Геттнера начало научному изучению литературы этой эпохи, не могло исчерпать действительно поразительного многообразия ее явлений. Между тем классическое качество стиля литературы возникает в Германии, как нигде более, из конкретного сплетения и взаимодействия стилистических линий и тенденций, связано со всей многоликостью этой короткой и бурной эпохи. Мышление эпохи антитетично: если романтизм возникает как прямое продолжение, развитие классической эстетики и одновременно как ее перелом, то в литературной и культурной действительности рубежа веков «классическое» и «романтическое» — прямые противоположности, противостоящие друг другу со всей исключительностью — с абсолютностью своих позиций. Как известно, «романтическое» в критическом, в философско-историческом сознании эпохи — понятие крайне широкое и столь же неопределенное: «романтическое» — это и средневековое, и новое (не-античное), и то «романтическое», вольный принцип фантазии, что разрывает четкие сдержанные объемы скульптурной замкнутости классического, античного по своей первоначальной природе образа. Проходит несколько лет, прежде чем романтизм рубежа веков узнает себя в своей же категории романтического [427] . Классическое и романтическое сталкиваются с самого же начала в литературной борьбе эпохи, в те же самые годы (1798–1800), когда Гёте издает свои «Пропилеи», Фридрих и Август Вильгельм Шлегели готовят и издают сжатый, сгущенный до крайности взрыв своего журнала «Атеней» — шесть тоненьких тетрадок, поразивших литературное сознание эпохи. Но «Атеней» не был первым актом преодоления поэтической инертности эпохи. Он следовал за теми «Ксениями» Шиллера и Гёте, которые вызвали глубокое возмущение эстетически консервативной литературной среды, напечатанные в конце 1796 г. в шиллеровском «Альманахе на 1797 год». Эти «Ксении», шедшие из классического лагеря, были одновременны с теми берлинскими журналами И. Ф. Рейхардта «Германия» и «Лицей изящных искусств» (1796 и 1797), в которых вызревал романтический запал эстетики Фридриха Шлегеля. Романтическое и классическое в литературе, в литературной жизни эпохи — тенденции расходящиеся и сплетающиеся. Из взаимодействия многочисленных и разнообразных факторов эпохи возникает неповторимо-конкретное качество классического немецкого стиля.
427
См.: Immerwahr R. Romantisch. Frankfurt а. М., 1972, S. 165.
Варианты эпического стиля в литературах Австрии и Германии
Понятие «мировая литература» предполагает общие закономерности ее развития в наднациональном, например в европейском масштабе; эти закономерности не исключают, однако, того, что развитие отдельной национальной литературы может находиться в контрапунктически-сложном отношении к общему, может диссонировать с ним. Характер литературного творчества в Германии в XIX в. отличается острой специфичностью и многообразно противодействует своей конкретной качественностью поверхностным типологическим построениям и «общеевропейским» синтезам. Еще обостреннее специфика австрийской литературы XIX в. В своеобразии этих литератур очень часто в прошлом, нередко и в наши дни, видели слабость и отсталость их (как отражение и следствие экономической и политической отсталости немецких государств), их провинциальность и ограниченность, «доморощенную», недозревшую до европейского уровня поэтическую продукцию.