Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:
Начальник секты произнес речь, наполненную нравственными увещаниями, и говорил так хорошо, что нельзя было не предпочесть его учение многим нелепым религиям. К нравственным правилам своим он прибавлял много любопытных сведений. Например, в тот день узнала я, что в этой церкви находились гробницы Гийома Бюде, мадемуазель Скюдери, Гассенди и множества других знаменитых ученых. Потом он запел гимн, из которого я еще помню несколько стихов…
Первый консул был сильно предубежден против этой секты. «Это комедия!» — говаривал он.
И когда ему возражали, что поведение руководителей их удивительно, что особенно Ларевельер-Лепо является одним из добродетельнейших людей в Париже, наконец, что нравственность их имеет целью только добродетель, прямодушие, честь и особенно счастье человека, он отвечал: «Но что же значит это? Всякая нравственность прекрасна. В сторону догматы, более или менее нелепые, однако необходимые для того, чтобы вас понимал народ. Посмотрите на Веды, Коран и законы Конфуция: везде чистая нравственность, то есть покровительство слабому, уважение к государственным законам и признание Бога. Но только в Евангелии видим мы полное соединение всех правил нравственности, высокой и божественной. Вот чем надобно восхищаться, а не пошлыми сентенциями вашими, переложенными в дурные стихи… Хотите вы и друзья ваши феофилантропы истинно высокого? Прочитайте молитву Господню!»
Он говорил в это время с одним трибуном феофилантропов, который с жаром защищал своих собратьев. Первый консул, утомленный всем, что доносили ему о собраниях этих новых сектантов, хотел тогда запереть места их сборищ и уничтожить их религию. Существенной причиной этого был Конкордат, подписанный с папою и вскоре долженствовавший сделаться гласным. Потому-то при всяком случае Бонапарт старался беспощадно нападать на эту религию в халатах, как называл он ее.
В день выходки, о которой я начала говорить, в Мальмезоне присутствовали многие, к кому, хоть и не прямо, относились слова Первого консула. Там же был один государственный советник, здравствующий и поныне, нисколько не одобрявший переговоров о Конкордате. Еще юный, переполненный воспоминаниями о революции, он боялся, что возвращение старых порядков станет поводом к бесконечной войне, и хотел, по крайней мере, чтобы статьи договора с Римом широко обсуждались. (После я слышала, как он говорил у меня с кардиналом Мори — и говорил превосходно, — чего бы хотел он в этом случае.) В тот день в Мальмезоне Первый консул явно намеревался завести с ним спор, но государственный советник благоразумно уклонился от этого. Тогда Бонапарт улыбнулся и снова начал говорить о феофилантропах, даже с горечью в словах. Помню, что он закончил замечательной фразой, которая показывала, до какой степени знал этот человек людей и свой век:
— Ваши друзья хотели бы быть мучениками! — сказал он трибуну и государственному советнику. — Но они не дождутся этой чести; на них падут только удары насмешки, и, если я знаю французов, эти удары будут смертельны.
В самом деле, самая строгая мера преследования, употребленная против них, состояла в том, что правительство велело запереть четыре их храма в Париже: церкви Saint– Germain le Auxerrois, Saint– Gervais, Saint– Nicolas des Champs, и Saint– Sulpice. Сектанты не оказали ни малейшего сопротивления и, надо признать, противопоставили самую благородную умеренность насмешливым и даже саркастическим замечаниям, какими осыпали их в публике. Если эта умеренность не была вызвана страхом и происходила от их правил, она тем достойнее наблюдения, что сделалась сама одною из причин, заставивших позабыть феофилантропию. Простонародье, составляющее обыкновенно большинство населения в государстве, любит чудесное и таинственное, а эта новая религия, лишенная всего, что говорило бы глазам и воображению, могла быть понятна только людям образованным и рассудительным, но ничего не давала сердцу народа, расположенного к ярким впечатлениям.
Феофилантропия просуществовала пять лет. Неудивительно, что, поскольку религия наших отцов не переставала жить в сердцах наших, мы согласились, что феофилантропия есть не что иное, как пародия. Вся форма ее заключалась в проповеди да еще в рассматривании корзинки с цветами и плодами. Все это растаяло как снег от солнца, под презрительными шутками, и тихое исчезновение секты не вызвало никакого волнения в обществе.
Кардинал Консальви, монсеньор Спина (впоследствии архиепископ Генуэзский) и отец Казелли, также ставший после кардиналом, приехали в Париж окончить дело Конкордата. Я еще буду говорить о кардинале Консальви. Тогда я была так молода, что не могла ни узнать, ни оценить его по достоинству… Лишь потом, когда жила в Риме, я составила себе понятие о кардинале Консальви. О нем ходило много ложных слухов. Сам Первый консул худо знал его. Есть довольно много достоверных доказательств, что мнение Первого консула о кардинале Консальви было основано на донесениях министра иностранных дел. Человек, достойный и уважаемый мною, рассказывает, что Бонапарт, разговаривая с ним однажды в Мальмезоне, уверял, будто кардинал шутит, как молодой мушкетер, и даже сказал Талейрану, что любит веселиться так же, как и всякий другой; что его почитают набожным, а он совсем не таков.
Повторяю: этот разговор с Первым консулом передал мне человек честный и достойный доверия. За Наполеона я так же могу отвечать. Он был скрытен, непроницаем, но не лжив; а таков был бы в этом случае. Вероятно, самого министра обманули ложным донесением, потому что, если бы даже кардинал Консальви был так же развратен, как Борджиа, и безбожен, как Сикст V, он никогда бы не стал о том хвастаться. Кто знал его, как я или даже меньше, тем известно, что, несмотря на всю политическую свободу в разговорах, он никогда не забывал своего сана и всегда оставался кардиналом, хотя был человек светский, даже приятный, и желал нравиться. Я наблюдала его в самых личных обстоятельствах своей жизни, у меня есть больше тридцати писем его, но никогда не слыхивала я неприличного слова, сказанного им, и не получала от него ни одной неуместной строчки.
В том же разговоре Первый консул прибавил, что монсеньор Спина и кардинал Консальви очень жалели, что не имеют возможности ездить в театр, и уверяли, что в Риме они часто посещают такого рода заведения, причем со своими любовницами. Я довольно долго жила в Риме и могла бы насладиться таким прекрасным зрелищем; но, к сожалению, была лишена этого. Кардинал Консальви и монсеньор Спина, еще довольно молодые в 1801 году, могли желать увеселений и ездить в театр со своими любовницами: говорю это без обиняков и не хочу рыцарствовать и ломать копий за их добродетель. Но в защиту здравого смысла скажу, что кардинал Консальви, умный и хитрый, слишком хорошо понимал приличия и свою собственную пользу и в глазах французского народа, который склонялся теперь под иго Рима, не стал бы позорить религию в лице главнейших ее сановников. Это не апология нравов или нравственности обоих прелатов, а только защита обиженного здравого смысла.
Почти в это же время случилась в Государственном совете сцена, довольно забавная, в которой Порталис-отец явился невольным актером, а смешная сторона происшествия досталась не тому, кто был главным действующим лицом.
Порталис в это время вмешивался во все, что относилось к богослужению, и ему поручено было представить Государственному совету послание папы, которое разрешало господину Талейрану возвратиться к мирской жизни. Камбасерес председательствовал в тот день в Государственном совете и внимательно слушал — или делал вид, что слушает, — зачитываемый текст письма. Когда Порталис замолчал, Камбасерес обратился к присутствующим с известной своею важностью и спросил, угодно ли им обнародовать или, кажется, внести в протокол послание Его Святейшества. Говорят, в эту минуту Совет представлял собой довольно смешную картину. Иные члены почли необходимостью поднять руку, что было не очень достойно Государственного совета. Другие пожали плечами, а большая часть засмеялась. Реньо де Сен-Жан д’Анжели, спросил, какая надобность Государственному совету заглядывать в совесть человека, который хочет успокоить ее.
— Потому что в этом, кажется, весь вопрос, — прибавил он. — Мы призваны принять или отвергнуть папское послание, которое возвращает к мирской жизни человека; а этот человек уже и без того возвратился к ней и пользуется гражданскими правами, которые ныне милостиво возвращает ему Рим. Я утверждаю, что это дело нисколько не относится к Государственному совету.
Некоторые члены пошли было дальше, утверждая, что принятие этого послания может сделаться со временем неприятным свидетельством; но Камбасерес знал существо дела и с досадой заметил, что Первый консул будет очень недоволен, если послание папы не запишут в протокол.
Бонапарт хотел, чтобы по случаю обнародования Конкордата была отправлена, со всем великолепием католического богослужения, специальная религиозная церемония. Конкордат о церковных делах был подписан консулами в Париже 15 июля 1801 года, послан в Рим и там после строго рассмотрения в конгрегации кардиналов подписан папою, который утвердил его во всей полноте.
Четырнадцать прелатов, увлекшись, может, больше своими воспоминаниями, нежели надеждами, отказались оставить свои должности и признать Конкордат. Эти четырнадцать епископов находились тогда в Лондоне и жили очень тихо. У них была причина не переменять своего положения: во Франции им не было бы так хорошо, потому что хоть Первый консул и платил епископам, но давал им только то, что было необходимо для поддержания звания. «Им надобно также, — говорил Первый консул, — иметь возможность помогать бедным своего прихода; но не нужно, чтобы архиепископы или епископы поглощали доход целой области и, возбуждая соблазн, становились причиной бедствий для религии».