Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:
— Прекрасное спасение! Обрубить все части ее администрации, поднять руку даже на Директорию, хотеть закрыть наши политические общества… Полноте, он был тут первым заговорщиком.
Гойе забыл (или притворялся забывшим), что Карно стал жертвой интриги, не имевшей к генералу Бонапарту никакого отношения; по крайней мере, я удостоверилась в том. Брюнетьер, человек умный и верный, когда он не сердился — а это случалось десять раз из двенадцати, — заметил Гойе, что нельзя призывать к военному суду за подобный вздор, и особенно когда призываемый так обременен лаврами.
— Послушайте, мой милый Гойе: мы оба адвокаты, и можем точно сказать, за что отдают человека под суд.
Гойе еще раз пожал плечами:
— А контрибуции, которые он брал в Италии? Разве и тут он не лихоимствовал?
— Но вы шутите, мой друг! Разве вы предали военному суду Массена или Брюна и двадцать других, которые совершили много больше него? И разве он стал теперь богаче? Цизальпинская республика подарила ему, генералу Бонапарту, прекрасные бриллианты, которые он мог принять без упрека совести. Полноте, полноте: отдать под суд не так-то легко!
— Ну, так надобно было согласиться на отставку, когда он сам просился. Ревбелль один только не побоялся; он подал ему перо и сказал: «Вы хотите, генерал, оставить службу? От этого республика потеряет храброго, искусного военачальника, но у нее есть и другие сыны, которые не оставят ее». Следствием этой правды стало то, что Бонапарт не взялся за перо и не стал просить отставки; он отправился в Египет и взял с собою лучшие наши войска, цвет нашей литературы, искуснейших наших ученых и все наши морские силы. Мы выказывали ему недоверие, потому что он его заслуживал и ускользнул от нас. Надобно было раздавить его, — прибавил экс-президент Директории, еще оглушенный своим падением, — раздавить без милосердия, и республика еще существовала бы…
Вскоре после этого разговора Гойе встретился с генералом Моро. Генерал пришел в замешательство и хотел сказать что-то в свое оправдание, хотя все, что мог он сказать, было бы некстати.
— Генерал! — возразил ему Гойе благородно. — Мое звание велит читать в сердцах людей; не заставляйте же меня сказать, что в вашем я не вижу ничего, могущего извинить вас.
Моро хотел возвысить голос и показать, что оскорблен этими словами Гойе, действительно несколько жестокими.
— Генерал! — воскликнул тот. — Я не искал вас и совсем не думал допрашивать. Я не хочу продолжать разговор, тягостный для вас и неприятный для меня. Прибавлю только, — сказал он, дотрагиваясь до шишечки на эфесе шпаги Моро, — связка ключей хорошо бы смотрелась на этом месте.
Моро побледнел: удар был нанесен метко. Он пробормотал несколько слов, но Гойе сделал вид, что не слышит его, и удалился. Утверждают, что Моро жалел о своей ошибке и думал искупить ее, сказав: «Я знаю, как поправить дело». Последствия доказали, что он не знал этого.
Глава XXIII. Дело дю Птиваля и реакция на него Бонапарта
Когда воспоминания переносят меня к эпохе 18 брюмера, я не могу без сердечного волнения думать об этом волшебном времени. Только тридцать три дня прошло после высадки Бонапарта во Фрежюсе, а он уже низверг постыдное правительство, тяготившее Францию. Он дал ей правительство новое, и колеса этой машины начали вращаться с первого дня. Он успокоил сомнения, развеял беспокойство, оживил все надежды.
Жизнь Наполеона можно разделить на несколько этапов. Первый, как все юное, был сильным, великим и светлым. Тогда-то, в Италии, его имя навеки поднялось выше любых атак, и блеск его заставляет бледнеть сияние, которым после окружил себя император. Египет видел второе начало его жизни. Восемнадцатое брюмера стало третьим этапом!.. И только еще два охватывают все прочие части его жизни, столь быстрой и столь полной!.. Таким образом, путь Наполеона на земле мог бы означать…
Но забудем эти мысли! Останавливаясь на них, нельзя свободно думать ни о чем. Я возвращаюсь к своим менее горестным воспоминаниям.
Революция 18 брюмера, без всякого сомнения, есть важнейшая из девяти, бывших у нас на протяжении семи лет [42] . Она не только совершенно изменила судьбу Франции, но и оказала огромное влияние на всю Европу, на мир!.. И между тем ни одно из предшествовавших ей событий не совершилось так тихо. Директория утомила всех, и вместо нее приняли бы с радостью любое правительство. Таким образом, за счастье сочли иметь власть, которая представляла безопасность, потому что прошлое отвечало за будущее Франции при генерале Бонапарте. Только его видели в консульском триединстве. Сийес и Роже-Дюко оставались в тени, и молодой генерал служил единственным утешением для глаз, утомленных слезами и долго, но тщетно искавших маяк, который показывал бы им пристань.
42
Первая — 31 мая (падение жирондистов); вторая — 5 апреля (смерть Дантона и Камилла Демулена); третья — 9 термидора; четвертая — 12 жерминаля (низвержение Баррера, Колло д’Эрбуа, Билло-Варенна); пятая — 1 прериаля (гибель Ромма, Субрани и других; низвержение якобинцев); шестая — 13 вандемьера (правление Директории); седьмая — 18 фрюктидора (новая эмиграция); восьмая — 30 прериаля (борьба между директорами); и наконец, девятая — дни брюмера (установление консульского правления).
Я уже сказала, что о событиях 18 брюмера буду говорить только то, в чем они представлялись мне иначе, нежели во всех других описаниях этого дня. Тогда и в самом Париже рассказывали о них не одинаково: это естественно, потому что и тогда, и теперь, и вечно партийный дух вмешивается во все, яд его попадает всюду. Каких только последствий его воздействия я не наблюдала! Ложь тут еще самое мелкое; однако ж, и она важна, когда идет речь о материалах для будущего историка наших дней.
Было нечто важное, что ненависть начала распространять, друзья Бонапарта не удостоили опровержения, а доверчивость и глупость приняли за достоверный факт. Я говорю о страхе, который будто бы овладел генералом Бонапартом при входе в зал Совета пятисот, в Сен-Клу, 19 брюмера.
Вздорный рассказ об этом исчез бы сам собой, не появись он в таких сочинениях, которые в остальном представляют ручательство в своей достоверности. В одном из этих сочинений автор говорит даже, что он «заставил генерала Бонапарта опомниться, заметив ему, что он говорит, сам не зная о чем».
Беру на себя смелость заметить этому автору, что никогда, во всю свою жизнь, не смел он сказать вслух таких слов Бонапарту.
Во-первых, неправда, будто 19 брюмера произносил он в Совете пятисот что-нибудь похожее на речь. Накануне в Совете старейшин сказал он замечательные слова: «Не ищите в прошлом примеров, которые могли бы остановить нас! В истории нет ничего похожего на конец XVIII столетия, и в нем нет ничего, что походило бы на эту минуту…»
Эта речь, которая гораздо продолжительнее немногих слов, приведенных мною, нисколько не походит на кучу фраз, наполненных вздором, как пишет тот, кто «заставлял генерала Бонапарта опомниться». Эта речь, произнесенная в Совете старейшин 18 брюмера, предшествовала смотру, произведенному в Тюильри, и достопамятному обращению Бонапарта к посланцу Директории: «Что сделали вы из той блистательной Франции, которую оставил я вам? Я оставил вам мир, а нахожу войну; я оставил вам победы, а нахожу поражения; я оставил вам миллионы из Италии, а нахожу грабительские законы и бедность повсюду!..»
В этих словах, конечно, было достаточно силы, далекой от всякой мысли о робости. Но 18 брюмера он был посреди Парижа; переворот еще совсем не завершился; генерал подвергался истинной опасности. Что касается волнения, замеченного в нем, когда он находился в зале Совета пятисот, то вот правдивое объяснение. В нем нет предположений, в нем одна истина.
Когда Бонапарт вошел в оранжерею, то немедленно раздались ужасные крики: «Долой Кромвеля! Нам не требуется диктатор! Лишить его покровительства закона!»