Записки на память. Дневники. 1918-1987
Шрифт:
Перед чаепитием походил по полю на лыжах. Добрел почти до эренберговского сосняка. Над четкостью чернеющего леса, бледная, гаснет зорька, протянулись полоски тучек. Голубеют снега. Голубеют сумерки. В высоком бледном небе — первая звездочка.
24 марта.
После завтрака с Иваном и пришедшим на каникулы Толенькой на лыжах пошли к острову: проверить сети. Рыбки нет, всего один снеток да толстый, икряной окунь. Зато солнца, снежного простору, голубого неба — без меры, без края. Вернулись в 12.30. Обсох, утерся, отдохнул. Мужики — по хозяйству: Маша опять уехала с творогом в Сосново.
Но скоро и она вернулась, принялась за стряпню — будет сегодня уха. Мне что-то стало зябко, забрался на кровать, укрылся поуютнее, почитал «Из жизни натуралиста» Спангенберга и незаметно задремал до обеда. В 4.30 на лыжах пошел к домику. Жарко растопил плиту, нагрел мазь, смазал болотные сапоги. Потом тихо посидел в тепле и тишине домика у окна кухни, напротив «дедушкиного» места; глядел на розоватые от заката снега, представив себе, как было бы, если б жил здесь постоянно… что ж… хорошо было бы.
Вспомнился такой далекий, почти забытый за эти дни город… будто и нет его вовсе… а ведь он ждет, неизбежный, неотвратимый… И пусть ждет; не надо помнить об этом совсем!
Вернулся домой к 7-ми, отдохнул и зашел на минутку к Островским. Там Маша. Покалякали о весне, о поросенке, о свирепствующем в городе гриппе. Иван Мих.: «Да, нехорошо, нехорошо как-то все…» Чаепитие сегодня было раннее: к 9-ти я уже сидел у себя и записывал день. Перед сном выходил: полнолуние. Зеленоватые снега. Синее звездное небо. Светло-светло; каждый следок, каждый прутик видно. Снега за сегодняшний день испещрились оспинками, покрылись рябью крохотных барханчиков; лыжи на целине сильно проваливаются. Видел у нашего дома сегодня пару больших синиц, а вчера — снегиря-самку (продвигаются к северу?). Сегодня в 6 часов вечера (когда я был в нашем домике) Иван и Толенька слышали первое бормотание тетерева, доносилось оно со стороны «первого мостика».
25 марта.
С 10.30 до 2.30 ходил на лыжах. Мимо Корнов прошел на большое болото и вдоль лесной опушки до знакомого круглого болотца. Идти трудно. Сильное солнце, и лыжи тонут. Кроме того, как-то грустно и неважное самочувствие, мало спал: ночью просились ночевать какие-то дядьки, сбили сон. А грустно от нет-нет да возникающего ощущения своей окончательной и непоправимой неполноценности физической: сон плохой, спина ноет, не найти удобного положения ночью и т.д.
На болоте, вопреки ожиданию, следов почти нет, не то что в лесу; снег девственный и нетронутый. Солнечная тишь; постукивает вдалеке дятел. На обратном пути зашел в домик, в кухне еще тепло от вчерашней топки. Долго и с удивлением любовался с крылечка на березы у дома; на фоне сильной, глубокой синевы неба их густые, увешанные сережками ветви образовали вокруг лимонно-желтых стволов красное (багряное), почти кровавое сияние.
Дома почитал Спангенберга и подремал до обеда, Иван у верстака строгает косяки будущих окон. Вокруг груды вьющихся стружек крепкий запах скипидара. В 4.30 пошли с Толенькой к «первому мостику», подглядеть, не прилетят ли тетерева. Сидели почти до заката. Лесная полянка у шоссе постепенно погружалась в тень. Там, где на снегу еще лежали розовые полосы солнца, пробившегося из-за леса, воздух над снегом дрожал и струился, как бывает летом в жаркие дни; стало слегка подмораживать. Ни звука кругом. Только где-то в сосняке переговаривались черные вороны. Обычно низкие и грубоватые их «крук» звучат сегодня много выше и даже как бы певуче и нежнее: вьют гнезда. Сегодня видел над лесом их брачные игры. Солнышко спустилось низко. Только кой-где по перелескам еще рдела его прощальная ласка. В 7 часов пришли домой. Снежные поля и дальние леса еще были озарены нежно, тепло и радостно. Жарко горели на опушке желтые стволы сосен, и густо зеленели ярусы сосновых крон. Казалось, нигде в мире нет ни одной злой мысли, злого человека, — а только добро, радость, ласка и улыбка навстречу друг другу… Посидел часок у себя. Стояла густая — «очажная» — тишина. Комнату наполняли белые, снежные сумерки… В окно с темно-синего, вечереющего неба глядел полный серебряный месяц.
Включил радио. Звучал рояль. Тихие, грустно-волнующие переливы… пахнуло детством, закатной грустью ранней юности… грустью, ставшей позже томящим зовом, «журавлиной» тоской, неумершей и сейчас, неизбывной никогда… Голос диктора сказал: «Аренский, „Грезы“, из Четвертой сюиты». Так вот почему так задела, колыхнула эта музыка душу: Аренский детства, 10-х годов, Петербурга, маминых романсов… незыблемость… неуловимость… Мир — это незыблемая неуловимость.
26 марта.
В 7 часов утра выходил послушать, не токуют ли тетерева. Сначала ничего не было слышно. Потом издалека доносилось одинокое бормотание. Токующий тетерев в лесу, за хутором Загурского, видимо. Встал в 10. Опять плохая ночь, спина ныла, проснулся разбитый, нездоровый. Может быть, это лекарство [нрзб] так действует? Превозмог себя и в 11 часов пошел к домику. До 1.30 пилил и колол дрова. Вернувшись, переодевшись (очень промок: слабость) — читал до обеда. После обеда вздремнул часок, записал вчерашний вечер и сегодняшний день. Опять видел днем синичку.
Иван строгает что-то у верстака, Маша пробрела сейчас мимо окошка с какой-то посудиной к хлеву. Ласково голубеет небо, солнышко, теплынь, ветерок перебирает лапами елки у дороги… Весь день сидел дома: читал, калякал с Машей и Иваном. После захода солнца они пошли возить сено. Я вышел, прошелся до озера; вернувшись, посидел у дома на скамеечке — любовался на темнеющее небо, глядел, как одна за другой выступают из мглы ласковые звездочки… Вдруг сообразил: а луны-то нет! Уже густеют сумерки, вчера в это время она уже высоко забралась в небо! Спрашиваю Толю. «Не знаю, — говорит, — где луна». Машку. «Не знаю… и вправду, нет луны! где же это она?!» Туда, сюда, нет луны… Пропала луна! Наконец, спустя некоторое время, кричит Машка от сараев: «Дядя Женя! А дядя Женя! Идите скорей сюда, глядите-ка!» Пошел к ней; над лесом всплывает, наконец, луна (круглая), огромная, безмятежная, золотая…
К 10-ти вернулся Иван, привез ворох колхозных новостей: реализуется последнее постановление по «укреплению» колхозов. Крутенько, надо сказать, реализуется… Перед сном слушал передачу о Мусоргском.
27 марта.
Приехал Островский, привез письмо от Жая. Встал, позавтракал, сел написал ответ и расписал вчерашний вечер. День сегодня не такой яркий, как предыдущий. Солнышко светит сквозь поволоку высокой облачности. До обеда сидел дома; вносил разрозненные заметки из блокнота в еженедельник. В 3 часа сбегал к Островскому, отнес письмо к Л.
Бушует порывистый теплый ветер. Шумит в березах. Небо очистилось, опять светит яркое солнце, снег на дороге тает, кой-где стоит водица.
После обеда полежал немного. С 5 до 7.30 ходил по шоссе до 10-го километра посмотреть место, от которого, как сказал Островский, надо сворачивать, чтоб кратчайшим путем пройти на тетеревиные тока. На защищенном лесом шоссе тихо, но в вершинах гудит сильный ветер. На западе раскинулись полосы туч. Закат мутный и тревожный. На «горячем» местечке видел оголившийся от снега клочок ярко-зеленого брусничника. Снег нынче очень рыхл. Надо полагать, что он быстро сойдет, даже в лесу.
Заходил на обратном пути в домик. Посидел у окошка. Заглянул и к Островским. Там Маша. Дома — посылочка от Жая, привезенная Иваном с Нойтормы. После чая Маша раскинула на меня карты… Подошел к окошку: дымная, выползала из-за леса луна.
28 марта.
Впервые за все дни, что я здесь, за окнами серо, ненастно. Включил радио. С нежностью слушал фрагменты Адана, кусочки Дриго… Как раз сегодня и вчера ночью ясно, подробно видел во сне балетную школу: будто держу журнал занятий и в одной графе значится аккомпаниатором на сегодня — «Евгений Александрович»… Потом видел Мариинский театр, спектакль «Спящей», кулисы, Лопухова, ложу дирекции, артистическую лестницу за кулисами… Еще не исчезнувшее ощущение сна, музыка Дриго — защемили, сжали болью сердце… а когда зазвучала «Серенада» из «Арлекинады», показалось: вот-вот развеется, исчезнет все окружающее, как сон, как химера, — и вот проснусь я от этого сна и окажусь в той давней, настоящей действительности — за кулисами театра; зазвучит «Серенада» въяве, увижу поющего Н.А. Большакова, услышу оркестр, приглушенный декорациями…
После завтрака сел переписал оставшиеся «нотатки» из блокнота в еженедельник. Выходить пока некуда; утром шел дождь, а сейчас летят косые снежные хлопья, дали помутнели, дует сильный западный ветер, мокро и неприятно. Но в комнатке моей тепло, потрескивает печка и светло от белого, снежного света. Сижу, читаю Спангенберга, слушаю, как за дверью копошится Маша, радуюсь покою и тишине. Так и просидел целый день дома. Только после обеда вышел промяться.
Дошел до леса за Загурским, заглянул на место, где лежат найденные вчера Островским остатки лося, кем-то убитого зимою: из-под снега вытаивает голова, шкура, желудок, в стороне лежит передняя нога… Часов в 5 проглянуло солнышко, показался клочок голубого неба, ветер стих, потеплело. Совсем близко от дома, в мелколесьи, забормотал обрадовавшийся солнышку тетерев. Но ненадолго: небо опять затянулось, стал побрызгивать мелкий дождик.