Записки на память. Дневники. 1918-1987
Шрифт:
После обеда сделал небольшой кружок на лыжах: к озеру по черкасовскому заливу мимо Ипатьевского причала, через ивняки на шоссе, к дому Островских.
Все также ярко, солнечно, но стал подувать холодный северо-восточный ветерок. Дома записал день. Вечер с Машкой и с Фунтиком. Маша ходила кормить поросенка, собаку; побыли с ней на дворе. Опять морозит; небо заволокло. Потом пили чай со свежими булочками и запеченной ветчиной. Фунтик на коленях, мурлычет, подъедает сальце… Завелась беседа о литературе; Машка выволокла мешок триумфовских книг, выложила на стол, вспоминала прочитанное: «Тараса Бульбу», Хаггарда и пр. Заговорились допоздна. Спохватилась: «Корова, верно, спать легла» — побежала доить. Стемнело. Выходили оба, послушать, не идет ли Иван. Полегли спать.
6 апреля.
Утром прибыл Иван вдребезги пьяный. Машка ругается на чем свет стоит. Я с 10.30 до 2 был у домика. Сегодня тепло с утра. Легкий западный ветерок. Протопил плиту. Долго капризничала, дымила. Потом наладилась, загудела. Попилил немного дровец в сарае. Посидел на опушке «дедушкиной рощи». Теплынь, благорастворение… не хватает только песенки скворушки, нежно-ликующей, как синее небо весны, как само весеннее солнышко… Удивительная вещь: при таких снегах можно бы ждать бурной многоводной весны! Ничуть не бывало, снег испаряется и оседает, а ночью прихватывают его крепкие морозы — не дают раскисать — до следующего дня. Вместе с тем уровень снегов заметно понижается. Этому способствует и то, что снег насквозь, до самой земли, — рыхлый. Земля почти не замерзла и впитывает без остатка всю снежную влагу. Потому и проталин почти нет, снега оседают равномерно — всем уровнем. И скворушки не прилетели сюда, т.к. негде им еще кормиться, несмотря на тепло, солнышко… голубую весеннюю благодать…
Домой пришел в 3-м часу. Машка в горестях, Иван отсыпается… Записал денек, подремал. С 5 до 6.30 вдоль прибрежных перелесков обошел весь черкасовский полуостров на лыжах. Вышел к Ипатьевскому дому. Зашел на крыльцо. Дрогнула душа, затопилось сердце, больно ожили воспоминания, «воспоминания воспоминаний». Но когда подошел, заглянул в заколоченное окно, увидел неподвижную сумеречную пустоту комнат, плотно настрого запертые двери, охраняющие ушедшее и застывшие в ожидании часа, — смолкло, склонилось все и во мне… Перекрестился… и пошел себе.
7 апреля.
День встал серый, угрюмый, ветряный. Скоро завилась поземка, пошел густой, косой снег; ветер усилился, поднялась метель, и в свисте ветра разыгралась снежная буря, завыл буран. Окрестности потонули в неприглядной, крутящейся снежной мути. Озабоченный Иван запряг лошадь — поехал в Нойторму выручать Машу, ушедшую туда еще рано утром со сметаной и творогом. Я тоже хотел было ехать на телеграф — отменить завтрашний приезд Л. с Леночкой, но, обдумав все, решил выждать, в крайности, свезу им завтра 2 полушубка, платки, как-нибудь доберемся.
Остался один в доме; сел в кухне с книгой; у меня в комнате, обращенной на север, холодюга, гуляет ветер, и сидеть невозможно. Скоро и в кухне стало холодно, выдувало последнее тепло. Принес дров, наколол растолок и затопил плиту, а в комнате Маши и Ивана — времянку. Поставил чайник и чугун с водой, чтоб не пропадал зря огонь. Очень скоро стало жарко, как в бане, чайник и чугун закипели, а снять их было нельзя, т.к. нет камфорок; и вот я, под свист и вой ветра в трубе, как Робинзон, терпящий бедствие на корабле, метался от одной печки к другой, мешал, подбавлял дрова, ронял на пол головешки, доливал холодной водой чайник, пытался задержать его неистовое кипение, промок, вспотел, как мышь. Пришлось переодеваться. В самый разгар туалета — ввалилась Горошиха, но, к счастью, не задержалась, опять убралась куда-то дальше в метель.
Наконец, около 3-х на дороге замаячили сани: приехали заснеженные, промокшие Маша и Иван. Скоро поспел молочный суп и гречневая каша, пообедали. Но опять в избе стало заметно холодать; ветер такой, что худенький, щелистый домишко ходит ходуном. Сидим. Бродим, как древние люди, поближе к очагу, в валенках, ватниках. Как подальше отойдешь, сразу становится зябко. Для довершения пейзажа Иван принес громадную лосевую голову (того самого лося, что вытаял из-под снега в перелеске), стал ее тут же рубить и разделывать на корм собаке. Маша затопила на сей раз русскую печку. От ее жарко полыхающего желтодымного зева — в комнате опять поплыло благостное тепло.
Так мы все и провели остаток дня в кухне; Маша закрыла трубу, забралась на теплую печь, Иван входил, выходил по каким-то своим делам. Пахло из печки теплом, распаренным крошевом, щами; капали редкие капли из рукомойника, тикали ходики…
Я с Фунтиком, свернувшимся на коленях, сидел, клевал носом, с надеждой поглядывая на окна, за которыми в сумерках по-прежнему трепалась на ветру береза и проносилась снежная муть.
После чая быстро разделся и забрался в постель, укрылся потеплей двумя толстыми одеялами и полушубком. Протопленная печь мало помогала: от окон тянет ветерком и морозцем… Долго не спал, слушал завывающие натиски ветра, шорох снега за стенами, постукивание антенны об угол крыши… С тревогой думал о завтрашнем путешествии, предстоящем Л., и болело и томилось за нее сердце…
20 мая.
Ночью с 19 на 20 писал ответы на накопившиеся письма. Сидел до 3-х ночи. В 9.20 вечера поезд на Москву. В купе вчетвером, с Куртом и Ежиком [Ежи Семковым]. В поезде очень холодно, одеяла тонкие. Ночью промерзли.
21 мая.
9.30 утра — Москва. На перроне никого. Позже — Галантер, Векслер, с машиной. Солнечно. Весна здесь много опередила Ленинград. Там еще не выклюнули листочки, тополя только-только выпускают сережки, а под Москвой изумрудная трава и зацветающие березы, бледно-палевые билибинские осинки, множество нежных желтых глазков примулы в траве. Проехали с Л. и Б. Шальманом в гостиницу. Оттуда я — к Пришвиной. К 1 час. на инструктаж и в министерство (к Михайлову) с Пономаревым, Куртом и Вильницем. Торжественные лица «коллекции марабу» и кисло-беспомощное «напутствие» министром Михайловым. «Бегом» на обед в гостиницу. Мусичка с Лютькой — хозяйки.
Спешно на вокзал. Оркестр толпой у входа в вокзал. Автобусы с вещами на площади. Цветы Т. Соболевой, Пономарев у микрофона. Ненастно, дождь. Погрузка и в 5.30 — отбытие на Берлин. Купе на 4-х. Договорились с проводниками и с Куртом и Ежом перебрались в международный вагон. Сразу полегчало, и стало легче дышать. Пономарев остался с Синицыной вдвоем в купе. <…> Перед сном пофилософствовали с Ежом в коридоре (о Есенине, природе, вылуплении стрекозы-«скачки» и сомнениях вокруг этой проблемы).
22 мая.
Около 1 час. дня — Брест. Тут уже сирень в цвету, каштаны, отцветает береза. В полях шагают аисты. Прилетели чибисы, стрижи, ласточки. Л. кормит нас всех неиссякаемыми запасами. Оркестранты на такси разъехались осматривать места. Мы — тоже. Но смотреть нечего: жалкие кучки домов, рассеянных по зеленеющей, сырой низине, уставленной вековыми ветлами. Много воды, какие-то протоки, озерки. В воздухе и на всем — дух и «слеза» минувших и грядущих бедствий. Даже природа за долгие годы не скрыла их. Ничто не скрыто наслоениями нового, все выглядит каким-то «расслоенным».
У одной кирки, мимо которой мы проезжали, толпа. Идет служба. Празднично одетые девушки. Оказывается, сегодня (в день переезда нами границы!) — Николин день. Тоскливо, несмотря на солнечный день. Через 3 часа тронулись дальше. Мы с Ежом пошли объясняться к Пономареву о формах участия Ежи в нашей поездке. Потом Еж развлекал нас замысловатыми загадками. В интервале между 4 и 7 час. я и Курт занимались партитурами.
23 мая.
Среди ночи проснулся от тишины. Нежный, волнующий женский голос диспетчера в гулком пустом молчании вокзала. Познань. 8 часов утра (6 час. утра по-местному) — Франкфурт-на-Одере. Яркий день. Множество фруктовых садов в полном цвету. Молодой тевтон со стальным перстнем на пальце взял паспорта. Еж и Курт, с их контрастной реакцией на окружающее. Типичный, знакомый по детству вид вокзала: чисто, пустовато, маленькие вагончики пригородных составов с пухлыми немками и поджарыми, но добрыми немцами.