Зелёные тени, белый кит
Шрифт:
– Извиняю, Ник.– Я протянул ему пару шиллингов.– А... вы их видели в последнее время?
– Странно, если призадуматься, сэр. Они тут не появлялись...– он посчитал на пальцах и изобразил удивление - ...уже целых две недели! Такого раньше не бывало.
– Не бывало? Спасибо, Ник.
И я спустился по ступенькам продолжить свои изыскания.
Она явно скрывалась.
Я ни минуты не сомневался, что она или ее могли заболеть.
Наше столкновение перед отелем и то, как наших глаз посыпались искры, встретились с ребенком взгляды, спугнули ее, как лисицу, и она удрала Бог весть куда, в другой переулок, другой дорогой, в другой город.
Я просто обонял, как она избегает меня. Да, она лисица, зато я с каждым днем становился все более искусной гончей.
Я выходил на прогулку раньше, позже, околачивался в самых подозрительных местах. Спрыгивал с автобуса в Болсбридже и шарил в тумане. Или проезжал полпути на такси до Килкока и прятался в пабах. Я даже преклонял колена в церкви декана Свифта, чтобы услышать отголоски его гуигнгнмоподобной речи, но, заслышав малейший писк, тотчас настораживался, когда мимо проносили младенца.
Полное сумасбродство - идти на поводу такой сумасшедшей идеи. И все же я шел.
И вот по невероятной, чистой случайности поздно вечером, пустившись в плавание в ливень, от которого дымились канавы и поля шляпы занавесились пеленой из тыщи дождинок, я свернул за угол...
И тут эта особа сует мне под нос кулек и издает знакомый крик:
– Осталась ли жалость в вашей душе...
Она запнулась, повернулась и пустилась наутек.
Потому что мгновенно все поняла. И ребенок у нее на руках, с перекошенным личиком и горящими, бегающими глазками, тоже все понял. Оба исторгли истошный вопль.
Боже, как она улепетывала.
Разрыв между нами измерялся уже целым кварталом, прежде чем я набрал полные легкие и закричал:
– Держи воровку!
Этот клич мне показался вполне уместным. Ребенок был загадкой, которую я жаждал разгадать, а женщина убегала, унося отгадку с собой. Самая что ни на есть воровка!
И я помчался вдогонку, с криками:
– Стой! На помощь! Эй, вы там!
Нас разделяло ярдов сто, после того как мы пробежали первые полмили по мостам через Лиффи, наконец, вверх по Графтон-стрит, откуда я влетел в парк Святого Стефана. И не обнаружил там... ни души.
Она улетучилась. Окончательно и бесповоротно.
Если только, думал я, озираясь по сторонам, если только она не прошмыгнула в паб "Четыре Провинции"...
Туда я и пошел.
Догадка была что надо.
Я тихонько прикрыл за собой дверь.
Она сидела за стойкой бара, себе взяла пинту "Гиннесса", а ребенку стаканчик джину. Чтобы посасывал на здоровье.
Я перевел дух, занял место у бара и заказал:
– Бомбейского джину, пожалуйста.
От моего голоса младенец встрепенулся, джин брызнул у него изо рта. Его душил приступ кашля.
Мамаша перевернула его и похлопала по спине, чтобы остановить припадок. Его раскрасневшаяся мордашка, плотно зажмуренные глазки и широко разинутый ротик оказались повернутыми ко мне. Наконец кашель прекратился, со щек сошла краснота, и я сказал:
– Эй, малыш.
Воцарилась тишина. Весь паб затаил дыхание.
Я продолжал:
– Тебе не мешало бы побриться.
Младенец зашелся в истерике на руках у матери, с оглушительным, деланным воплем обиженного. Чтобы он заткнулся, я просто сказал:
– Ничего страшного. Я не из полиции.
Женщина обмякла, словно кости у нее превратились в кашицу.
– Спусти меня на пол, - сказал ребенок.
Что она и сделала.
– Дай мне джин.
Она подала ему стаканчик.
– Пошли в зал, там можно спокойно поговорить.
Малыш вышагивал впереди с неким карликовым достоинством, одной рукой придерживая пеленки, в другой сжимая стакан.
В зале, как я и предполагал, было пусто. Младенец без моей помощи залез на стул и допил джин.
– А, черт, - сказал тонюсеньким голоском, - мне бы еще не помешало.
Пока его мамаша ходила за добавкой, я сел к столику и мы долго и пристально смотрели друг на друга.
– Ну, - сказал он наконец, - что скажешь?
– Даже затрудняюсь ответить. Выжидаю, сам не знаю, как себя поведу, сказал я, - в любое мгновение могу разразиться смехом, а могу - слезами.
– Лучше уж смех. Не терплю слез.
В каком-то порыве он протянул мне руку. Я пожал ее.
– Макгиллахи моя фамилия. Больше известен как Макгиллахово Отродье. Для краткости - Отродье.
– Отродье, - сказал я.– И назвался сам.
Его пальчики крепко сжали мне руку.
– Твоя фамилия ничего не говорит. Зато Отродье - так и тянет на дно. И что я делаю, спрашивается, на дне? А ты, высокий и стройный, там, наверху, дышишь чистым воздухом? А, вот и твоя выпивка, та же, что у меня. Пей и слушай.
Женщина вернулась с выпивкой для нас обоих. Я отпил, взглянул на нее и сказал:
– Вы приходитесь ему матерью?
– Сестрой, - сказал малыш.– Нашей маме уже давно воздано по заслугам полпенни в день на тысячу лет вперед, а потом вовсе никакого пособия сплошное промозглое лето на миллион годов.
– Сестрой?!
Должно быть, в моем голосе слышалось недоверие, потому что она отвернулась и принялась потягивать свой эль.
– Ни за что бы не догадался, правда? На вид она раз в десять старше меня. Но если зима не состарит, то уж бедность - наверняка. Зима да бедность - вот и весь секрет. От такой погоды трескается фарфор. А когда-то она была самым изысканным фарфором, какой только лето обжигало в своих печах.
Он ласково подтолкнул ее локтем:
– Но вот уже тридцать лет, как она моя мать...
– Тридцать лет...!
– Перед "Роял Гиберниан"? Даже больше! А до этого - мама. И отец. И его отец, вся наша семейка! Не успел я родиться, как меня запеленали, и - на улицу. Мать голосит: "Пожалейте!" - а все вокруг глухи, немы и слепы. Отродье Макгиллахи выставлялся напоказ тридцать лет - с сестрой, десяток - с мамашей!
– Сорок лет?– воскликнул я и осушил свой джин для подкрепления логики. Неужели тебе сорок? И все эти годы... как же...
– Как я в это вляпался? Не вляпался, а, как у нас говорится, я уродился для такой работенки. Девять часов за вечер, воскресенье - рабочий день, ни отметок в табеле, ни чеков - только пыль да наличные из карманов праздно шатающихся богачей.