Жеребята
Шрифт:
– Мкэ Огаэ, что с тобой?
– Иэ опустился на колени рядом.
– Ло-Иэ! Как хорошо, что ты пришел... Я, видно, отжил свой срок. Жжет... как огнем...
Огаэ-младший заревел и уткнулся лицом в колени отца. Тот на несколько мгновений закрыл глаза, прежде чем погладить растрепанные волосы сына.
– Не плачь, сынок, мне уже легче...
Иэ сделал знак какому-то любопытному храмовому рабу, и, когда тот подбежал, быстро приказал ему:
– Спеши изо всех сил в дом ли-шо-Миоци, скажи Тэлиай, что Иэ просил прислать сюда рабов и носилки. Когда их пришлют, получишь серебряную монету.
Служка стремительно умчался, взметая сандалиями пыль.
– Я не успел рассказать сыну, -говорил Огаэ-старший тяжелым, прерывающимся шепотом.- Я хочу, чтобы он знал, - он с трудом шевельнул головой, указывая на приникшего к его коленям мальчика.- Хотел прийти сюда помолиться - завтра я должен произнести отречение... Он ведь простит меня, Иэ? Он знает, что если я не произнесу этих слов, которые стоят в указе Нэшиа, нас с сыном казнят... Я не хочу, чтобы Огаэ умер! Ты расскажешь ему все, Иэ? Потом... когда он подрастет... Я прихожу сюда каждый год, прошу Его простить меня, а потом - иду говорить эти страшные слова...Огаэ уже не сэсимэ, я - последний сэсимэ в нашем роду. Огаэ будет свободен от отречений, ты все ему расскажешь, и он будет знать, но ему не надо будет отрекаться, он проживет жизнь, чистую от такого предательства. Ему не надо будет плакать и просить прощения, а потом произносить эти... гнусные слова. Я должен их сказать завтра... но я не доживу - Он милостив. Он знает, я не хочу их говорить...
Иэ тихонько сжал его руку.
– Я все сделаю так, как ты просишь, - сказал он негромко. Будь спокоен. Тише - нас могут услышать.
Вокруг них стали собираться храмовые рабы и даже младшие жрецы-тиики.
– А, это сэсимэ Ллоиэ! Он должен завтра отречься от зловредного учения карисутэ, которому следовали его предки.
– Ли-Игэа в городе?
– спросил Иэ у кого-то.
– Нет, он уехал сегодня на рассвете.
– Мне уже не поможет ли-Игэа, - усмехнулся Огаэ-старший, превозмогая боль. Подоспевшие рабы Миоци вместе с Иэ помогли ему улечься на носилки.
Утрата.
Вечерний ветер нес с собой запахи разогретых за день камней мостовых, городских стен, храмовых благовоний и жертвенных костров, но вошедшая в силу летняя листва не допускала ничего чуждого в старый сад, и ветер, касаясь ее, терял свою городскую память, насыщался ароматом зреющих плодов и чистой воды пруда, в котором беззаботно плескалась рыба и цвели лилии.
– Он умер незадолго до твоего прихода, Аирэи, - сказал Иэ.
Миоци медленно поднял руку к светлому, словно выцветшему от жары небу. Его губы шевельнулись, называя имя Великого Уснувшего.
Иэ не повторил его жеста, заботливо укрывая уже омытое тело Огаэ-старшего льняным полотном, принесенным Тэлиай.
– Что это?
– спросил Миоци, указывая на белую скатерть,льняное полотно, расстеленое на огромном пне. На ней было несколько надломанных лепешек и небольшой кувшин с вином.
Иэ вздрогнул и поспешно стал собирать остатки странной трапезы.
– Небо, - проговорил он, - я стал совсем стар и теряю память.
– Зачем ты поставил простую еду на священное белогорское полотно, Иэ?
– спросил Миоци.
– Для этой еды - место лишь на священном полотне, Аирэи.
Иэ, помедлив, осушил кувшин.
– Оно белое, как тело Великого Верного Жреца - помнишь, из того гимна? Благодаря его жертве мир стоит, благодаря его верности.
Да, если один из них неверен, то другой верен, - ответил Аирэи строкой из гимна.
– Но все же - откуда такие странные лепешки, Иэ?
– Это старый обычай соэтамо - такие лепешки пекут, когда кто-то при смерти, - быстро ответил ему Иэ, завязывая скатерть крепким узлом.
– И вкушают,как священную жертвенную трапезу. Я расстелил свое белогорское полотно для трапезы Огаэ и Верного Жреца. Ты хочешь меня упрекнуть, что я осквернил молитвенное полотно белогорца?
– О нет, учитель Иэ... Каждый белогорец отвечает за чистоту своего полотна сам, и никто ему не вправе указывать... Но я не знал, что Ллоиэ - соэтамо. Это аэольское родовое имя. В моем роду тоже есть Ллоиэ - моя мать...- сказал отчего-то Миоци.
– У покойного Огаэ-старшего мать была соэтамо. Он попросил, чтобы мы совершили этот обряд, прежде чем он умрет. Тэлиай испекла эти лепешки - она знает, как их готовить, она тоже из тех краев... а потом он начал умирать, мы засуетились, Огаэ-младшего отослали, забыли, что не убрали вино и хлеб. Если бы не ты, я и оставил бы их на пне... О, горе - выживаю из ума!
– Не расстраивайся так из-за простых лепешек.
Иэ снова подошел к телу Огаэ-старшего, осторожно поправил его сложенные на груди руки.
– Похороны будут перед рассветом, - сказал Миоци.- К сожалению, его можно похоронить лишь на кладбище для сэсимэ, за стенами города...
– Да.
– Ты будешь молиться над телом до утра? Провожать Ладью Всесветлого с его душой?
– Он не верил в ладью Шу-эна... Буду, Аирэи, молиться - ждет его, верю, что-то лучшее, чем эта ладья.
– Огаэ был не шу-энец? Но ведь и не ууртовец?
– О, нет - не ууртовец.
– Кому же он служил? Фериану? Тогда тиики из священной рощи позволят его похоронить на их кладбище, а не на позорном кладбище сэсимэ?
– Тиики этой рощи не позволили бы похоронить на своем кладбище даже Игэа,- да даст ему небо долгие дни!- несмотря на то, что и Фериану он посвящен, и смерти они ему страстно желают.
– Кому же он служил?
– Он верил, что Ладья повернута вспять. Он служил Великому Табунщику.
Разноцветный лук натянет
Повернувший вспять Ладью -
О, светла его дорога!
О, светла стезя его!
– Что ты так удивлен - думаешь, одни степняки в Табунщика верят?
– продолжил Иэ, а Миоци молчал.
– В жизни всякое случается. Так что не ладья Шу-эна повлекла Огаэ Ллоиэ за горизонт, а Табунщик позвал, его, как жеребенка, в свой неисчетный табун...
– Который мчится средь звезд и холмов?
– вдруг спросил Миоци.
– ...средь рек и трав,- закончил Иэ.- Да, так они говорят. Откуда ты знаешь эту песню?
– В детстве мне рассказывал об этом мальчик-степняк, огненно-рыжий - я запомнил цвет его волос, но не запомнил имя.
– Они все рыжие, степняки,- заметил Иэ.
– Этот был какой-то особенный - у него волосы были цветом, будто медь. Помню, мы играли с ним в камешки, и он спросил, знаю ли я про Табунщика.
– И он рассказал тебе?
– Наверное, да. Я забыл. Помню только камешки и его медно-рыжие волосы. Даже не знаю, где была та хижина, на пороге которой мы с ним играли.
Миоци замолчал, зажигая погребальные светильники вокруг последнего ложа Огаэ-старшего. Лицо умершего было светлым и мирным - он словно видел дивный табун неоседланных жеребят, о котором говорилось в старой песне степняков.