Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование
Шрифт:
Вот за такую философию жизни, неотделимую от жизненного поведения, за абсолютную духовную слитность со своим народом и преклонялся Казаков перед Тыко Вылкой, видя в нем пример исключительной личности, пример человека, соединившего в себе мудрость древности и современное гражданское самосознание.
«Он не издавал книг с описанием своих полярных путешествий, – замечал Казаков, – не ездил по городам Европы с лекциями. Известность его во время жизни на Новой Земле была ограниченной. Всего несколько сот ненцев и русских знали его лично, говорили с ним, слушали его поучения, видели его картины. Но те, кто его знал, любили его безмерно. Живи он не на Новой Земле в наш век, а где-нибудь в Европе в другие века, кто знает, не имели бы мы теперь в его лице еще одного святого? Или национального гения, какого норвежцы имеют в лице Фритьофа Нансена?»
Но Вылке была непонятна и чужда всякая самореклама – он был крайне скромен, тих, уступчив, нежен, и эти его человеческие качества не могли не проявиться в его картинах, в которых, по мнению Писахова, с самого начала чувствовался большой мастер.
Направляясь в 1964 году на шхуне «Моряна» на Новую Землю, куда ему, впрочем, так и не удалось попасть, Казаков старался представить ее себе по картинам Вылки. «Мне почему-то воображалась тишина, – писал он, – прозрачные ручьи, водопады, лед, тундровые озера, дымок от костра, летящие вверху, освещенные ночным солнцем гуси… И старые каменистые могилы с истлевшими, повалившимися крестами, развалившиеся избушки – слабые следы жизни полярных исследователей на этом диком острове». И сам собою возникал у Казакова вопрос: как же жил там долгие годы Тыко Вылка, «как находил он поэзию на этой бедной земле, в этом поистине ужасающем вертепе ледяной стужи и мрака»?
Е. Евтушенко, плававший, как уже говорилось, с Казаковым на «Моряне», посвятил Вылке стихи:
…И я восславлю Тыко Вылку! Пускай он ложку или вилку держать, как надо, не умел – зато он кисть держал, как надо, зато себя держал, как надо! Вот редкость – гордость он имел.Взяв эти строчки эпиграфом к последней главе «Северного дневника», Казаков возразил: «Гордость – не то слово, конечно…»
И добавил, что Вылка не был горд, он был «добросердечен и храбр, он был Учитель», мудрец, открытый и доверчивый художник.
Мир, запечатленный так непосредственно на картинах Тыко Вылки, с их чистыми красками и бесхитростными сюжетами, был суров, тревожен, безмолвен, и вместе с тем он словно высвечен изнутри, одушевлен присутствием человека, согрет щедрым любящим сердцем. Так спокойны, невозмутимы задумчивые ненцы у костра. Так теплы и уютны среди ночного безмолвия светящиеся окошки одиноких домов. Так добродушны и любопытны белые медвежата, симпатичны собаки и олени. Так вызывающе выразителен, как подметил Казаков, простой электрический фонарь на столбе, соперничающий с мистическим полярным сиянием, – «такой милый человеческий свет, мешающийся с космическим светом, перебивающим его!»
Надо было обладать незаурядной стойкостью и душевной силой, чтобы столь оптимистично изображать этот мир ледников и скал, этот остров, затерявшийся в просторах Ледовитого океана, – такими радостными красками, с такой трепетной нежностью. Картины Тыко Вылки не отпугивали, не вселяли страха, напротив, они были, по словам Казакова, как привет друга, долетевший к нам из другого мира, из иных времен.
Иногда доводится читать о том, что казаковская «характеристика образа жизни поморов, конечно, очень уязвима», и это «вызывает внутренний протест у всякого, кто знает, каким богатством, какой высокой духовностью была наполнена ярчайшая поморская культура» (Е. Ш. Галимова). При этом ссылаются на академика Д. С. Лихачева, по словам которого, Русский Север спас от забвения и наши былины, и деревянную архитектуру, и русские трудовые традиции, и т. д. Но, по-моему, здесь явное недоразумение. Чего уж ломиться в открытую дверь! Одно лишь общение Казакова с Писаховым, его преклонение перед Тыко Вылкой, его пристальный интерес к духовным истокам Русского Севера, четко зафиксированный, в частности, в одной из глав «Северного дневника» – в «Соловецких мечтаниях» (1966), – все это говорит как раз об обратном.
Казаков впервые попал на Соловки в 1956 году.
Как рассказывал Ф. Поленов, не обошлось без того, что он был задержан военным патрулем и доставлен к дежурному по гарнизону, которому – на вопрос: что он тут делает? – пытался объяснить, что интересуется русской историей, архитектурой монастырей, а дежурный никак не мог его понять и все спрашивал: «А где об этом сказано?» – памятуя о какой-то разрешительной служебной инструкции.
Картиной запустения, открывшейся перед глазами, Казаков был потрясен. Знаменитый некогда монастырь был разрушен, «изъязвлен, ободран и потому – страшен». В смятении бродил Казаков вокруг монастыря, а потом долго не мог постигнуть, что руководило людьми в их ненависти к Соловецкому архипелагу, какая была выгода в уничтожении архитектурных и исторических ценностей, создававшихся стараниями и гением народа в течение веков.
Через десять лет, вновь посетив Соловки, еще ждавшие часа своего возрождения, Казаков молча стоял перед полуразрушенной гробницей Авраамия Палицына и с чувством стыда и обиды читал на гранитном надгробном камне, оскверненном пошлыми надписями, старинную эпитафию: «В смутное время междуцарствия, когда России угрожало иноземное владычество, ты мужественно ополчился за свободу отечества и явил беспримерный подвиг в жизни русского монашества как смиренный инок. Ты безмолвной стезей достиг предела жизни и сошел в могилу не увенчанный победными лаврами. Венец тебе на небесах, незабвенна память твоя в сердцах благодарных сынов отечества, тобой освобожденного с Мининым и Пожарским».
Негодующий призыв опомниться обращал Казаков к «благодарным сынам отечества», – и сердце и рассудок его никак не могли согласиться с тем, что эти священные камни, эти благодатные некогда российские места может постигнуть забвение.
«Необходимо вспомнить, – писал Казаков, взывая к общественному мнению, – что на Соловках были когда-то не только церкви, часовни и кельи – на Соловках было многоотраслевое, весьма доходное хозяйство. У монахов были огороды и сады, молочнотоварное производство, кузницы, рыболовецкие и зверобойные артели. Были столярно-малярные мастерские, гончарный завод, лесопильный завод и гидроэлектростанция, судоремонтный док, салотопки, биологическая, зоологическая и метеорологическая станции, прекрасный транспорт, множество гостиниц и магазинов. Интереснейшие селекционные работы велись монастырем в ботаническом саду. Монастырь имел, наконец, уникальные по ценности библиотеку и собрание старинной русской живописи. Да, монастырь был не только общежитием иноков и местом паломничества – он был, можно сказать, своеобразным культурным центром Севера. Зачем же было мстить камням и стенам, зачем было исключать богатейший, хозяйственно развитой край из экономики области и страны? Неужели за то только, что стены эти выложены монахами? А монахами ли только они выложены? Нет, в этих стенах труд сотен тысяч поморов, приезжавших на разные сроки – „по обещанию“ – на протяжении сотен лет…»
Когда в сентябре 1966 года «Соловецкие мечтания» напечатала «Литературная газета», читатели откликнулись незамедлительно. Писали в редакцию, писали автору, писали в государственные инстанции, – и не только целиком разделяли тревогу Казакова по поводу состояния Соловецкого монастыря, но и ратовали за его восстановление, предлагали свою помощь, свои средства, находились энтузиасты, готовые даже переселиться ради этого на острова. М. Бакст из Ленинграда, человек одного с Казаковым поколения, обращался к нему: «Мы с женой хотим, чтобы возрождение жемчужины Русского Севера стало делом всей нашей жизни. Хотим жить и работать там, на Соловецких островах. И очень Вас просим порекомендовать нас (разумеется, если сочтете это нужным и возможным и если это вообще кому-нибудь нужно) заинтересованным лицам и организациям. Наверное, это не единственное письмо с подобной просьбой. Тем лучше для дела! Но какой тяжкий и, должно быть, несвойственный труд возлагают они на Вас! Что же делать, если хочется приложить руки и голову к осуществлению Ваших (и не только Ваших) мечтаний?»
Т. М. Судник в 2002 году вспоминала, что «Литературная газета» получала «сотни писем от людей, которые хотели поработать на этой ниве. Тогда же был создан студенческий отряд физфака МГУ на Соловках, единственный, который, кажется, существует до сих пор, о нем писали несколько лет назад: он получил награду Патриарха».
«Литературная газета» опубликовала письмо подполковника запаса В. Монахова, в свое время спасавшего на Соловках библиотеку и собрание древних икон, письмо кандидата исторических наук А. Кирпичникова (ныне академика), разделявшего тревогу Казакова и считавшего его суждения и справедливыми, и своевременными, официальный ответ министерства, информировавшего о срочно принимаемых государственных мерах по сохранению Соловецкого заповедника.
«Соловецкие мечтания» прочел Д. С. Лихачев – в 1928 году он, как известно, был сослан на Соловки, провел там в лагерях более четырех лет, – и в своем письме в «Литературную газету» характеризовал Соловки как уникальный комплекс архитектурных и технических памятников XVI века, писал, что крепостные сооружения Соловков, рассчитанные на длительную осаду, в ту эпоху были самыми могучими в России, а Преображенский собор, единственное соединение здания типа Успенского собора с шатровой постройкой, превосходил по высоте все московские соборы и храм в Коломне. Урон, понесенный Соловками, подчеркивал Д. С. Лихачев, огромен, ценности, уничтоженные пожарами и небрежением местных хозяйственников, неисчислимы. Он требовал немедленной консервации памятников, надежной их охраны и, естественно, был солидарен с Казаковым, с его призывом: «Соловки нужно спасать! Потому что советскому человеку нужна история. Нам просто необходимо иметь постоянно перед глазами деяния наших предков, далеких и близких, потому что без гордости за своих отцов народ не может строить новую жизнь. Сыны отечества – это великий титул, и нам нужно всегда помнить об этом!»