ЖАНРЫ

Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование
Шрифт:

Для Казакова памятники и реликвии прошлого всегда были живым проявлением культурной родословной, запечатленной и в заповедных ландшафтах. И культура, и природа вершили одну и ту же летопись. Казаков никогда не прибегал к расхожему нынче слову «экология», никогда, кажется, не употреблял терминов «среда обитания» или «окружающая среда», но мысль о сохранности этой среды, – включая в нее и памятники истории, – пронизывает и его рассказы, и его «Северный дневник».

Пристальное внимание Казакова к Соловкам было продиктовано потребностью всматриваться в «приволье времени и простор веков» (В. Набоков). «Северный дневник» неслучайно включает всякого рода экскурсы в прошлое Русского Севера, в историю освоения Арктики. На страницах дневника мы встречаем пространное свидетельство старинного очевидца «сельдяного похода»: «Поход сей представляет человеческому взору огромное, величественное и преузорчатое зрелище. Зрители с высочайших корабельных мачт не могут вооруженным оком достигнуть пределов пространства сребровидным сельдяным блеском покрытой поверхности моря…» Встречаем на страницах дневника строки рун «Калевалы», вызывавшие у Казакова слезы молчаливого восторга. Находим почерпнутые из первых рук сведения о жизни полярного путешественника Русанова, знакомимся с записанными автором устными рассказами поморов, старожилов Новой Земли. И при кажущейся неоднородности и даже пестроте привлекаемых фактов, они свободно вписываются в текст «Северного дневника», не только не нарушая его внутренней логики, но и отчетливо выявляя исторические пристрастия автора.

А в своих пристрастиях Казаков всегда был откровенен. И если речь заходила о людях, бескорыстно посвятивших себя Арктике, людях любой страны и любой национальности, Казаков перед ними, что называется, снимал шляпу. Еще в 1959 году он подарил Конецкому записки норвежской полярницы Лив Балстад «К северу от морской пустыни» с присловием: «В. Конецкому для зарядки мужеством. Жаль, что не я написал эту книгу».

И к тому же Конецкому, в мае 1980 года, Казаков обращался в связи со съемками фильма «Великий самоед»: «Ты в книжке поминаешь Русанова. Он присутствует и в нашем фильме. Кстати, я к нему отношусь с большим пиететом, нежели к Седову. Б. Шоу после лекции о Сев<ерном> полюсе сказал: за ваш полюс я и двух центов не дам, а вы лучше изобретите лекарство от насморка. Конечно, Сев<ерный> полюс – это звучит гордо. А у Русанова была задача другая – он ведь был геолог, он хотел осуществить жизненно важное для России, т. е. доказать, что Сев<ерным> Путем можно пройти…»

Изучая Беломорье, с его легендами и преданиями, обычаями и поверьями, промыслами и хозяйственным укладом, Казаков не забывал о государственной пользе дела. С той же целью использовал он в «Северном дневнике» и редкую книгу А. А. Жилинского «Крайний Север Европейской России», выпущенную в Петрограде в 1919 году: разделял беспокойство ее автора по поводу бездорожья в районе Канинско-Чёшских промыслов, сочувствовал его предложению «оборудовать новый прямой путь от Мезени до Архангельска параллельно Зимнему берегу Белого моря».

Ссылки на книгу А. А. Жилинского чуть ранее предварял лирический монолог о дороге: «В дорогу, я хочу говорить о дороге. Отчего так прекрасно все дорожное, временное и мимолетное? Почему особенно важны дорожные встречи, драгоценны закаты, и сумерки, и короткие ночлеги? Или хруст колес, топот копыт, звук мотора, ветер, веющий в лицо, – все плывущее мимо назад, мелькающее, поворачивающееся?..» Мотив дороги в «Северном дневнике» отчетливо звонок, только вот критики, так охотно цитировавшие этот монолог, обычно как-то не замечали следующую за ним весьма будничную, далеко не романтическую картину северного бездорожья. А Казакову было важно сказать и о том, и о другом.

Книга А. А. Жилинского наглядно демонстрировала социально-историческую динамику заселения Русского Севера. Согласно старинной легенде, рассказывал А. А. Жилинский, за северными горами был укрыт от смертных «Рай земной», и новгородцы, плавая по Ледовитому океану, видели его. Но не только мечта о земном рае, а и насущный интерес заставил новгородцев проникнуть в «Заволоцкую Чудь» – в погоне за товарами, годными для обмена с забалтийскими гостями. И еще одно немаловажное обстоятельство способствовало освоению Русского Севера. «Было и другое течение, – писал А. А. Жилинский, – едва ли не более широкое и, во всяком случае, более колонизирующее – это бродяжничество новгородской вольницы, „без новгородского слова“ утекавшей от местных неурядиц и обид искать счастья в маловедомые страны северо-востока. Это новгородские ушкуйники и положили начало тому колонизационному потоку, который разлился потом широкой, неудержимой волной, захватывая на длинном историческом пути – вплоть до наших дней – все недовольное в русском народе, сначала – татарскими насилиями, потом московским жестоким „правежом“ и „тяжестями“, „никонианской ересью“ и т. д. и т. д. Это движение первоначально совершалось без ведома и даже вопреки намерениям русской власти с ее стремлениями, главным образом, на запад и юг…»

Исследуя истоки русского национального характера, Казаков несомненно учитывал и это историческое обстоятельство. Недаром в «Северном дневнике» писал, что ему «всегда хотелось пожить не на временных становищах, не на полярных зимовках и радиостанциях, а в деревнях – в местах исконных русских поселений, в местах, где жизнь идет не на скорую руку, а постоянная, столетняя, где людей привязывает к дому семья, дети, хозяйство, рождение, привычный наследственный труд и кресты на могилах отцов и дедов».

Такая устремленность, такая направленность таланта выделяла Казакова среди его литературных сверстников. К тому же прав был, пожалуй, В. Турбин, когда соотносил тяготение писателя к Северу с заветами Чехова: бесспорно чеховским представлялось ему желание Казакова «включить себя в традицию перевоплощения и целенаправленных путешествий куда-то в углы страны, вдаль». Казаков, как писал В. Турбин, назначил себе крайний север России, Беломорье, и традиция Чехова ожила здесь прежде всего в той идее, которая двигала Казаковым: «…проникнуть в угол, добраться до рубежа родимой земли и в меру своей одаренности осветить его жизнь, быт, уклад, с тем, чтобы показать существенность происходящего там, в углу».

Чему учил Казакова Русский Север?

Прежде всего – мужеству и мудрости. Мужество для Казакова – синоним человеческого достоинства, залог честно и полноценно прожитой жизни. И есть своя закономерность в том, что именно на страницах «Северного дневника» заводит Казаков разговор о мужестве писателя.

Сидя в номере «истоптанной, зажитой» и тем не менее прекрасной для него старой архангельской гостиницы, глядя накануне отплытия в море поверх крыш на светлый горизонт с легкими розовыми облаками, Казаков размышляет о том, что мужество писателя – особого рода, что главное испытание, какое предстоит писателю до конца его дней, – это испытание одиночеством, что, оставаясь верным своему профессиональному и гражданскому долгу, писатель должен постоянно бороться со всяческими соблазнами и мелкой житейской суетой.

«Когда писатель сел за чистый белый лист бумаги, – исповедуется Казаков, – против него сразу ополчается так много, так невыносимо много, так все зовет его, напоминает ему о себе, а он должен жить в какой-то своей, выдуманной им жизни. Какие-то люди, которых никто никогда не видел, но они все равно как будто живы, и он должен думать о них, как о своих близких. И он сидит, смотрит куда-нибудь за окно или на стену, ничего не видит, а видит только бесконечный ряд дней и страниц позади и впереди, свои неудачи и отступления, – те, которые будут, – и ему плохо и горько. А помочь ему никто не может, потому что он один. В том-то вся и штука, что ему никто никогда не поможет, не возьмет ручку или машинку, не напишет за него, не покажет, как надо писать. Это он должен сам. И если он сам не может, значит, все пропало – он не писатель…»

Одиночество, упорство и аскетизм – вот, пожалуй, первые условия того священнодействия словом, на какое добровольно обрекает себя писатель. Ему, по мысли Казакова, вовсе не чужды простые людские треволнения и обычные человеческие радости, напротив, он способен чувствовать прелесть окружающего мира, может быть, во сто крат острее, чем другие люди; но, наверно, еще и поэтому он обязан строго ограничивать себя во всем, взнуздывать себя, подчинять себя единственной своей жизненной цели, и в те минуты, когда он берется за перо, «возле него не должно быть никого – ни любимой, ни матери, ни жены, ни детей, а должны быть с ним одни его герои, одно его слово, одна страсть, которой он себя посвятил».

И все-таки, оставаясь наедине со своими героями, писатель, забывая обо всем на свете, не замыкается в себе, не противопоставляет себя миру и не теряет контакта с действительностью.

Художественная правда, убежден Казаков, всегда идет от правды жизни, и потому к собственно писательскому мужеству прибавляется еще «мужество летчиков, моряков, рабочих – тех людей, кто в поте лица меняет жизнь на земле». Прежде чем сесть за свой рабочий стол, писатель должен «их всех повидать сам и пожить с ними». Для Казакова это обязательное условие литературного творчества – писателю надо непременно жить, пусть недолго, вместе со своими героями: сидеть с ними в кубрике сейнера, или пробираться по тайге, или проводить суда Великим Северным путем. И конечно же вместе с ними помнить, что на земле существует и поднимает голову зло, существует фашизм и угроза глобальной войны, – и значит, если понадобится, писатель должен быть готов стать вместе со своими героями солдатом, «мужества его должно хватить и на это, чтобы потом, если он останется в живых, опять сесть за стол и опять оказаться один на один с чистым листом бумаги».

Поделиться с друзьями: