Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 2
Шрифт:
говорящими по-человечески, мы хотим...»
Я забыл сказать, что в последние годы жизни — с
1919 года — Блок был одним из директоров петроград
ского Большого театра, председателем его управления.
Всей душой он прилепился к театру, радостно работал
для него: объяснял исполнителям их роли, истолковывал
готовящиеся к постановке пьесы, произносил вступитель
ные речи перед началом спектаклей, неизменно возвышал
и облагораживал работу актеров, призывал их не тратить
себя на неврастенические «искания» и дешевые «новше
ства», а учиться у Шекспира и Шиллера.
«В сладострастии « и с к а н и й » , — говорил он им в, одной
из своих речей (5 мая 1920 г о д а ) , — нельзя не устать;
горный воздух, напротив, сберегает силы. Дышите же,
дышите им, пока можно; в нем — наша защита... Вы
вашим скромным служением великому бережете это ве
ликое; вы, как ни страшно это сказать, вашей самоотвер
женной работой спасаете то немногое, что должно быть
и будет спасено в человеческой культуре».
Актеры любили своего вдохновителя. «Блок — наша
с о в е с т ь » , — говорил мне режиссер А. Н. Лаврентьев. «Мы
чтили его по третьей з а п о в е д и » , — сказал знаменитый
артист Н. Ф. Монахов. Блок чувствовал, что эта любовь
непритворная, и предпочитал среду актеров литературной
среде. Особенно любил он Монахова. «Это великий ху
д о ж н и к , — сказал он мне во время поездки в Москву (в
устах Блока то была величайшая похвала, какую может
воздать человек ч е л о в е к у ) . — Монахов — железная воля.
Монахов — это — вот» (и он показал крепко сжатый
кулак). Я помню его тихое восхищение игрою Монахова
в «Царевиче Алексее» и в «Слуге двух господ». Мы си
дели в его директорской ложе, и он простодушно огля
дывался: нравится ли и нам? понимаем ли? — и, видя,
245
что мы тоже в восторге, успокоенно и даже благодарно
кивал нам. Успехи актеров он принимал очень близко к
сердцу и так радовался, когда им аплодировали, словно
аплодируют ему.
6
Тогда об этом никто не догадывался, да и мне это
было в те годы н е я с н о , — но теперь, когда его жизнь ото
двинулась в далекое прошлое, я, вспоминая многие по
дробности тогдашних наших встреч и бесед, прихожу
к убеждению, что с самого начала 1920 года его
силы стал подтачивать какой-то загадочный, неизлечи
мый недуг, который и свел его так скоро в могилу. Мы
видели его глубокую скорбь и не понимали, что это
скорбь умирающего. Когда в последний раз он был в
Москве и выступил в Доме печати с циклом своих стихов,
на подмостки взошел вслед за ним какой-то ожесточен
ный «вития» и стал доказывать собравшейся публике,
что Блок, как поэт, уже умер 26.
— Я вас спрашиваю, где здесь динамика? Это стихи
мертвеца, и написал их мертвец.
Блок наклонился ко мне и сказал:
— Это правда.
И хотя я не видел его, я всею спиною почувствовал,
что он улыбается.
— Он говорит правду: я умер.
Тогда я возражал ему, но теперь вижу, что все эти по
следние годы, когда я встречался с ним особенно часто и
наблюдал его изо дня в день, были годами его умирания.
Болезнь долго оставалась незаметной. У него еще хвата
ло силы таскать на спине из дальних кооперативов ка
пусту, рубить обледенелые дрова, но даже походка
его стала похоронная, как будто он шел за своим соб
ственным гробом. Нельзя было без боли смотреть на эту
страшную неторопливую походку, такую величавую и
такую печальную.
Его творческие силы иссякли. Великий поэт, вопло
щавший чаяния и страсти эпохи, он превратился в рядо
вого поденщика: то составлял вместе с нами каталоги
для издательства Гржебина, то с головой уходил в редак
тирование переводов из Гейне, то по заказу редакционной
коллегии деятелей художественного слова писал рецензии
о мельчайших поэтах, которых не увидишь ни в какой
246
микроскоп, и таких рецензий было много, и работал он
над ними усидчиво, но творческий подъем, всегда одушев
лявший его, сменился глубочайшей депрессией.
Особенно томило его то, что он не может найти в себе
силы закончить работу над своей поэмой «Возмездие»;
вторая глава так и осталась неоконченной, а четвертая
даже не была начата 27.
И это не потому, что у него не было времени, и не
потому, что условия его жизни стали чересчур тяжелы,
а по другой, более грозной причине. Конечно, его жизнь
была тяжела: у него даже не было отдельной комнаты
для занятий; часто из-за отсутствия света он по неделям
не прикасался к перу. И едва ли ему было полезно хо
дить почти ежедневно пешком такую страшную даль —
с самого конца Офицерской на Моховую, во «Всемирную
литературу». Но не это тяготило его. Этого он даже не
заметил бы, если бы не та жестокая тоска, которая ис
подволь подкралась к нему.
Я спрашивал у него, почему он не пишет стихов. Он
постоянно отвечал одно и то же:
— Все звуки прекратились. Разве вы не слышите, что
никаких звуков нет?
«Новых звуков давно не с л ы ш н о , — говорил он в
письме ко м н е . — Все они притушены для меня, как, ве
роятно, для всех нас... Было бы кощунственно и лживо
припоминать рассудком звуки в беззвучном простран
стве».
Прежде пространство звучало для него так или иначе,
и у него была привычка говорить о предметах: «Это му