Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 2
Шрифт:
зыкальный предмет», или: «Это немузыкальный предмет».
О юбилее Горького он написал мне в «Чукоккалу», что
этот день был «не пустой, а музыкальный» 28.
Он всегда не только ушами, но всей кожей, всем су
ществом ощущал окружавшую его «музыку мира». В пре
дисловии к поэме «Возмездие» он пишет, что в каждую
эпоху его жизни все проявления этой эпохи имели для
него один музыкальный смысл, создавали единый музы
кальный напор. Вслушиваться в эту музыку он умел, как
никто. Поистине, у него был сейсмографический слух:
задолго до войны и революции он уже слышал их му
зыку.
Эта-то музыка и прекратилась теперь, хотя перед тем,
как затихнуть, он был весь переполнен м у з ы к о й , — один
из тех баловней музыки, для которых творить — значит
247
вслушиваться, которые не знают ни натуги, ни напряже
ния в творчестве.
Написать в один день два, три, четыре, пять стихо
творений подряд было для него делом обычным. За десять
лет до того января, когда он написал свои «Двена
дцать», выдался другой такой январь, когда в пять дней
он создал двадцать шесть стихотворений — почти всю
свою «Снежную маску»: 3 января 1907 года он написал
шесть стихотворений, четвертого — пять, восьмого —
три, девятого — шесть, тринадцатого — шесть. В сущно
сти, не было отдельных стихотворений Блока, а было
одно, сплошное, неделимое стихотворение всей его жиз
ни; его жизнь и была стихотворением, которое лилось
непрерывно, изо дня в день, двадцать лет, с 1898-го по
1918-й.
Оттого так огромен и многознаменателен факт, что
это стихотворение вдруг прекратилось. Никогда не прекра
щалось, а теперь прекратилось. Человек, который мог
написать об одной только Прекрасной Даме, на одну
только тему 687 стихотворений подряд, 687 любовных
гимнов одной ж е н щ и н е , — невероятный молитвенник! —
вдруг замолчал совсем и в течение нескольких лет не мо
жет написать ни строки!
7
Мне часто приходилось читать, что лицо у Блока было
неподвижное. Многим оно казалось окаменелым, похо
жим на маску, но я, вглядываясь в него изо дня в день,
не мог не заметить, что, напротив, оно всегда было в
сильном, еле уловимом движении. Что-то вечно зыбилось
и дрожало возле рта, под глазами, как бы втягивало в
себя впечатления. Его спокойствие было кажущимся.
Тому, кто долго и любовно всматривался в его лицо,
становилось ясно, что это лицо человека чрезмерно впе
чатлительного, переживающего каждое впечатление, как
боль или радость. Бывало, скажешь какое-нибудь случай
ное слово и сейчас же забудешь, а он придет домой и
спустя час или два звонит по телефону.
— Я всю дорогу думал о том, что вы сказали сегодня.
И потому хочу вас с п р о с и т ь . . . — и т. д.
В присутствии людей, которых он не любил, он был
мучеником, потому что всем телом своим ощущал их
248
присутствие: оно причиняло ему физическую боль. По
крайней мере, так было тогда — в последние годы его
жизни. Стоило войти такому нелюбимому в комнату, и
на лицо Блока ложились смертные тени. Казалось, что от
каждого предмета, от каждого человека к нему идут не
видимые руки, которые царапают его.
Когда мы были в Москве и он должен был выступать
перед публикой со своими стихами, он вдруг заметил в
толпе одного неприятного слушателя, который стоял в
большой шапке-ушанке неподалеку от кафедры. Блок,
через силу прочитав два-три стихотворения, ушел из
залы и сказал мне, что больше не будет читать.
Я умолял его вернуться на эстраду, я говорил, что этот в
шапке — один, но глянул в лицо Блока и умолк. Все
лицо дрожало мелкой дрожью, глаза выцвели, морщины
углубились.
— И совсем он не о д и н , — говорил Б л о к . — Там все до
одного в таких же шапках!
Его все-таки уговорили выйти. Он вышел хмурый и
вместо своих стихов прочел, к великому смущению со
бравшихся, латинские стихи Полициана:
Кондитус хик эг о сум п иктуре ф ама Филиппус,
Нулль игнот а ме э гр ациа мира ман ус... 29
И т. д.
Именно эта гипертрофия чувствительности сделала
его великим поэтом.
Поехал он в Москву против воли. Как-то в разговоре
он сказал мне с печальной усмешкой, что стены его
дома отравлены ядом 30, и я подумал, что, может быть,
поездка в Москву отвлечет его от домашних печалей.
Ехать ему очень не хотелось, но я настаивал, надеясь,
что московские триумфы подействуют на него благотвор
но. В вагоне, когда мы ехали туда (вместе с Алянским),
он был весел, разговорчив, читал свои и чужие сти
хи, угощал куличом и только иногда вставал с места,
расправлял больную ногу и, улыбаясь, говорил: болит!
(Он думал, что у него подагра.)
В Москве болезнь усилилась, ему захотелось домой,
но надо было каждый вечер выступать на эстраде. Это
угнетало его. «Какого черта я поехал?» — было постоян
ным рефреном всех его московских разговоров. Когда из
Дома печати, где ему сказали, что он уже умер, он на-
249
правился в Итальянское общество, в Мерзляковский пе
реулок, часть публики пошла вслед за ним. Была Пасха,
был май, погода была южная, пахло черемухой. Блок шел