Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
6
Одна из гостий, протянув бокал, туманная, как голубь над карнизом, спросила с неприязнью и капризом: – Скажите, правда, что ваш муж богат? – Богат ли муж? Не знаю. Не вполне. Но он богат. Ему легка работа. Хотите знать один секрет? – Есть что-то неизлечимо нищее во мне. Его я научила колдовству — во мне была такая откровенность, — он разом обратит любую ценность в круг на воде, в зверька или траву. Я докажу вам! Дайте мне кольцо. Спасем звезду из тесноты колечка! — Она кольца мне не дала, конечно, в недоуменье отстранив лицо. – И, знаете, еще одна деталь — меня влечет подохнуть под забором. (Язык мой так и воспалялся вздором. О, это Дождь твердил мне свой диктант.)
7
Всё, Дождь, тебе припомнится потом! Другая гостья, голосом глубоким, осведомилась: – Одаренных Богом кто одаряет? И каким путем? Как погремушкой, мной гремел озноб: – Приходит Бог, преласков и превесел, немного старомоден, как профессор, и милостью ваш осеняет лоб. А далее – летите вверх иль вниз, в кровь разбивая локти и коленки о снег, о воздух, об углы Кваренги, о простыни гостиниц и больниц. Василия Блаженного, в зубцах, тот острый купол помните? Представьте! — всей кожей об него! – Да вы присядьте! — она меня одернула в сердцах.
8
Тем временем, для радости гостей, творилось что-то новое, родное: в гостиную впускали кружевное, серебряное облако детей. Хозяюшка, прости меня, я зла! Я всё лгала, я поступала дурно! В тебе, как на губах у стеклодува, явился выдох чистого стекла. Душой твоей насыщенный сосуд, дитя твое, отлитое так нежно! Как точен контур, обводящий нечто! О том не знала я, не обессудь. Хозяюшка, звериный гений твой в отчаянье вседенном и всенощном над детищем твоим, о, над сыночком великой поникает головой. Дождь мои губы звал к ее руке. Я плакала: – Прости меня! Прости же! Глаза твои премудры и пречисты!
9
Тут хор детей возник невдалеке: – Ах, так сложилось время — смешинка нам важна! У одного еврея — хе-хе! – была жена. Его жена корпела над тягостным трудом, чтоб выросла копейка величиною с дом. О, капелька металла, созревшая, как плод! Ты солнышком вставала, украсив небосвод. Всё это только шутка, наш номер, наш привет. Нас весело и жутко растит двадцатый век. Мы маленькие дети, но мы растём во сне, как маленькие деньги, окрепшие в казне. В лопатках – холод милый и острия двух крыл. Нам кожу алюминий, как изморозь, покрыл. Чтоб было жить не скушно, нас трогает порой искусствочко, искусство, ребёночек чужой. Родителей оплошность искупим мы. Ура! О, пошлость, ты не подлость, ты лишь уют ума. От боли и от гнева ты нас спасешь потом. Целуем, королева, твой бархатный подол.
10
Лень, как болезнь, во мне смыкала круг. Мое плечо вело чужую руку. Я, как птенца, в ладони грела рюмку. Попискивал её открытый клюв. Хозяюшка, вы ощущали грусть над мальчиком, заснувшим спозаранку, в уста его, в ту алчущую ранку, отравленную проливая грудь? Вдруг в нём, как в перламутровом яйце, спала пружина музыки согбенной? Как радуга – в бутоне краски белой? Как тайный мускул красоты – в лице? Как в Сашеньке – непробужденный Блок? Медведица, вы для какой забавы в детёныше влюбленными зубами выщелкивали Бога, словно блох?
11
Хозяйка налила мне коньяка: – Вас лихорадит. Грейтесь у камина. — Прощай, мой Дождь! Как весело, как мило принять мороз на кончик языка! Как крепко пахнет розой от вина! Вино, лишь ты ни в чём не виновато. Во мне расщеплен атом винограда, во мне горит двух разных роз война. Вино мое, я твой заблудший князь, привязанный к двум деревам склоненным. Разъединяй! Не бойся же! Со звоном меня со мной пусть разлучает казнь! Я делаюсь всё больше, всё добрей! Смотрите – я уже добра, как клоун, вам в ноги опрокинутый поклоном! Уж мне тесно средь окон и дверей! О Господи, какая доброта! Скорей! Жалеть до слез! Пасть на колени! Я вас люблю! Застенчивость калеки бледнит мне щеки и кривит уста. Что сделать мне для вас хотя бы раз? Обидьте! Не жалейте, обижая! Вот кожа моя – голая, большая: как холст для красок, чист простор для ран! Я вас люблю без меры и стыда! Как небеса, круглы мои объятья. Мы из одной купели. Все мы братья. Мой мальчик Дождь! Скорей иди сюда!
12
Прошел по спинам быстрый холодок. В тиши раздался страшный крик хозяйки. И ржавые, оранжевые знаки вдруг выплыли на белый потолок. И – хлынул Дождь! Его ловили в таз. В него впивались веники и щётки. Он вырывался. Он летел на щёки, прозрачной слепотой вставал у глаз. Отплясывал нечаянный канкан. Звенел, играя с хрусталем воскресшим. Но дом над ним уж замыкал свой скрежет, как мышцы обрывающий капкан. Дождь с выраженьем ласки и тоски, паркет марая, полз ко мне на брюхе. В него мужчины, подымая брюки, примерившись, вбивали каблуки. Его скрутили тряпкой половой и выжимали, брезгуя, в уборной. Гортанью, вдруг охрипшей и убогой, кричала я: – Не трогайте! Он мой! Дождь был живой, как зверь или дитя. О, вашим детям жить в беде и муке! Слепые, тайн не знающие руки, зачем вы окунули в кровь Дождя? Хозяин дома прошептал: – Учти, еще ответишь ты за эту встречу! — Я засмеялась: – Знаю, что отвечу. Вы безобразны. Дайте мне пройти.
13
Страшил прохожих вид моей беды. Я говорила: – Ничего. Оставьте. Пройдет и это. — На сухом асфальте я целовала пятнышко воды. Земли перекалялась нагота, и горизонт вкруг города был розов. Повергнутое в страх Бюро прогнозов осадков не сулило никогда. 1962 Тбилиси Москва

«Случилось так, что двадцати семи…»

Случилось так, что двадцати семи лет от роду мне выпала отрада жить в замкнутости дома и семьи, расширенной прекрасным кругом сада. Себя я предоставила добру, с которым справедливая природа следит за увяданием в бору или решает участь огорода. Мне нравилось забыть печаль и гнев, не ведать мысли, не промолвить слова и в детском неразумии дерев терпеть заботу гения чужого. Я стала вдруг здорова, как трава, чиста душой, как прочие растенья, не более умна, чем дерева, не более жива, чем до рожденья. Я улыбалась ночью в потолок, в пустой пробел, где близко и приметно белел во мраке очевидный Бог, имевший цель улыбки и привета. Была так неизбежна благодать и так близка большая ласка Бога, что прядь со лба – чтоб легче целовать — я убирала и спала глубоко. Как будто бы надолго, на века, я углублялась в землю и деревья. Никто не знал, как мука велика за дверью моего уединенья. 1964

В опустевшем доме отдыха

Впасть в обморок беспамятства, как плод, уснувший тихо средь ветвей и грядок, не сознавать свою живую плоть, её чужой и грубый беспорядок. Вот яблоко, возникшее вчера. В нем – мышцы влаги, красота пигмента, то тех, то этих действий толчея. Но яблоку так безразлично это. А тут, словно с оравою детей, не совладаешь со своим же телом, не предусмотришь всех его затей, не расплетёшь его переплетений. И так надоедает под конец в себя смотреть, как в пациента лекарь, всё время слышать треск своих сердец и различать щекотный бег молекул. И отвернуться хочется уже, вот отвернусь, но любопытно глазу. Так музыка на верхнем этаже мешает и заманивает сразу. В глуши, в уединении моём, под снегом, вырастающим на кровле, живу одна и будто бы вдвоем — со вздохом в лёгких, с удареньем крови. То улыбнусь, то пискнет голос мой, то бьётся пульс, как бабочка в ладони. Ну, слава Богу, думаю, живой остался кто-то в опустевшем доме. И вот тогда тебя благодарю, мой организм, живой зверёк природы, верши, верши простую жизнь свою, как солнышко, как лес, как огороды. И впредь играй, не ведай немоты! В глубоком одиночестве, зимою, я всласть повеселюсь средь пустоты, тесно и шумно населённой мною. 1964

Ночь

Андрею Смирнову

Уже рассвет темнеет с трех сторон, а всё руке недостает отваги, чтобы пробиться к белизне бумаги сквозь воздух, затвердевший над столом. Как непреклонно честный разум мой стыдится своего несовершенства, не допускает руку до блаженства затеять ямб в беспечности былой! Меж тем, когда полна значенья тьма, ожог во лбу от выдумки неточной, мощь кофеина и азарт полночный легко принять за остроту ума. Но, видно, впрямь велик и невредим рассудок мой в безумье этих бдений, раз возбужденье, жаркое, как гений, он всё ж не счел достоинством своим. Ужель грешно своей беды не знать! Соблазн так сладок, так невинна малость — нарушить этой ночи безымянность и всё, что в ней, по имени назвать. Пока руке бездействовать велю, любой предмет глядит с кокетством женским, красуется, следит за каждым жестом, нацеленным ему воздать хвалу. Уверенный, что мной уже любим, бубнит и клянчит голосок предмета, его душа желает быть воспета, и непременно голосом моим. Как я хочу благодарить свечу, любимый свет ее предать огласке и предоставить неусыпной ласке эпитетов! Но я опять молчу. Какая боль – под пыткой немоты всё ж не признаться ни единым словом в красе всего, на что зрачком суровым любовь моя глядит из темноты! Чего стыжусь? Зачем я не вольна в пустом дому, средь снежного разлива, писать не хорошо, но справедливо — про дом, про снег, про синеву окна? Не дай мне Бог бесстыдства пред листом бумаги, беззащитной предо мною, пред ясной и бесхитростной свечою, перед моим, плывущим в сон, лицом. 1965
Поделиться с друзьями: