Белокурый. Король холмов
Шрифт:
— Питкерна в плен взяли? — проговорил Босуэлл, и в самой медленности его слов неумолимо подходил следующий вал гнева. — Да хоть бы его разорвали на пиках в клочья, этого тщеславного молокососа! Во сколько душ обошелся нам его щенячий гонор?! Синклер? К дьяволу! А Беллы, Максвеллы, Литтлы, Принглы, Янги? Ирвины, Хендерсоны, Берны, Тёрнбуллы? — передохнул и продолжил. — Хепберны, черт возьми? Бинстонские полегли почти целиком…
— Ваша правда, лэрд, — угрюмо согласился вестник, — о нас там никто и не подумал.
Босуэлл помолчал, снова спросил его:
— И что ж было, когда ты уезжал?
— Гонец помчался в Линлитгоу и Эдинбург, Ее величеству и Парламенту донести…
— Говорили о регентстве?
— Того, ваша милость, не ведаю, но называли, слыхал, как прежде, Аррана.
— Ладно, ступай… Да скажи Джибберту, что тебе причитается вдвойне, за спешку.
Когда Пэдди вышел, граф откинул край одеяла, поинтересовался вглубь его:
— Ну, и отчего ревем?
Показалась встрепанная рыжая головка Дженни, заплаканное лицо, дрожащие губы.
— Господи, король-то…наше величество, помилуй Господь его светлую душеньку… горе-то какое!
— Заткнись, дуреха, — сказал Патрик ласково. — И ступай, ступай… помолись за него. А мне надо подумать.
Обнаженный, Хепберн лежал на постели, с немалым для себя изумлением ощущая даже некоторую пустоту в душе от этих двух простых слов. Король умер. Он не мог признаться себе, что до сих пор до конца не поверил услышанному… Без Джейми, без их вековечного мужского соперничества, без сюзерена, которого необходимо предавать, образовалась в жизни дыра, какая возникает, когда ты убиваешь кровного врага после долгих лет взаимной ненависти и подлости.
Умереть от меланхолии и лихорадки. Какая смерть может быть и жалче, и нелепей? Не в бою, как отец, не от руки врага, а в липких от пота простынях, в жару и бреду, повторяя гэльское заклятие о короне, печалясь о смазливом миньоне… Хотя Патрик не слишком верил в смерть от горя — скорей уж, не обошлось без яда… особенно, если вспомнить, как быстро, в один и тот же день, сгорели принцы, его младенцы-сыновья. Быть может, и Джейми отправился в преисподнюю не своей волей. Но, видит Бог, не самую удачную минуту для кончины он выбрал. Правда, с его смертью для Патрика формально кончалось изгнание, которое он самовольно оборвал еще при жизни кузена. Теперь Белокурому не было особой нужды скрываться, хотя и поводов широко обнаруживать свое присутствие не было тоже — ведь опалы никто не отменял, и неизвестно, как отнесется к Хепберну регентский совет, вернет ли всю полноту власти, денег, титулов, должностей… И одновременно из глубины души поднималась злость — король умер, ему больше никогда не сквитаться с королем. Умер этот наполовину Тюдор, стоивший ему двух с половиной лет тюрьмы, унижений, скитаний, разлуки с родиной и семьей. Но, также против воли, Мнемосина разворачивала его лицом в давнее, в то, что могло бы быть, окажись Джеймс другим человеком, отнесись к нему по-иному…
— Глупо, как глупо, — бормотал Патрик. Осколки юности осыпались в памяти, как битое зеркало. Двадцать восьмой год, мятеж малолеток, изгнание графа Ангуса, присяга в Стерлинге, семнадцатилетний лейтенант всего Юго-востока. С орлиных высот древней скалы видно было далеко, до самых границ мира, который Джеймсу следовало завоевать. Вот и завоевал — около шести футов каменного ящика в Холирудском аббатстве.
В приоткрытое окно со двора донесся резкий крик — весть разнеслась по замку.
116
Штандарт с гербом графа приспустили над Южной башней в знак скорби.
О чем поется в песне, мелодия которой, отрываясь с чантеров, теперь вновь летела со стен Хермитейджа в окрестные долы и леса, туда, где за краем неба начиналась зима, леденела смерть? То была старая песня, ее сложили, когда на Флоддене тридцать лет назад полегли и тогдашний король, и знать, молодые, полные сил, и старики, грозные опытом, все, кто мог держать меч, стоять за свободу Шотландии… то была песня, которой, словно актом молитвы, провожал Белокурый Джона Хепберна Бинстона в ночь погребения.
Если Он тебя спросит, что ты Ему ответишь?
Цветы леса, Господи, цветы леса.
Чем ты прикроешь волос своих проседь,
Своих поределых? — цветами леса.
Они росли там, в долине,
Они цвели, погибали,
Кто их семена согреет,
Кто засеет поля?
Поля засевали мясом
Мальчики после жатвы,
Всходили на поле вдовы,
Матери без детей.
И только безумная пела,
Склоняясь над лужами крови —
Мол, лепестки облетают,
Надобно ли жалеть?
Если ты Его спросишь, что Он тебе ответит? —
Цветы леса…
Вернее всех выразил обуревающие рейдеров чувства Йан МакГиллан. К вечеру, прислуживая Патрику за ужином, укладывая графу салфетку через плечо и поднося воду для омовения рук, он решился заговорить:
— Король умер, ваша милость…
Патрик лишь повел бровью, взглянул вопросительно, но ничего не пояснил, и МакГиллан продолжил:
— А что с нами будет теперь, лэрд? Что же дальше, война или сассенахи придут? Нам-то здесь — сам черт не брат, но прочие-то, лотианские, положим…
— Что будет? — граф пожал плечами, отворачивая вышитые манжеты сорочки, опуская в воду кончики пальцев. — Скорей всего, Арран станет регентом, хотя, возможно, они сделают регентшей и вдову — правила ведь какое-то время старая Маргарита. Возможно, они коронуют девчонку… Все повторяется, Йан. У нас опять младенец на троне.
Он вытер руки, влажно блеснул рубин в фамильном перстне.
— Да, но… женщина?! — возразил МакГиллан с оттенком отвращения.
— А куда деваться? Обидно, конечно. Джеймс был паршивым королем, упокой Господи его душу, нопоследние десять лет соблюдалась хоть видимость порядка… Но теперь начнется.
— А мы?
— Станем жить, как жили, Йан. Короли приходят и уходят, но разве для нас, в Лиддесдейле, это меняет что-нибудь?
— Вы вернетесь ко двору?
— Не сразу. Акта об измене никто не отменял. Сперва посмотрю, куда дело клонится.
— Не может же быть, — продолжил Йан, запинаясь, — чтобы опалы не сняли. Королева, помнится, жаловала вас, ваша милость…
— Это зависит от того, кого она жаловала в последние года два, да кто при ней сейчас. Хотя сейчас, полагаю, Марии де Гиз ни до Хепберна, ни до кого другого дела нет.
Но гулким эхом отдались в голове его эти простые слова: «Вы вернетесь ко двору? Королева вас жаловала…»
Жаловала, это верно. Еще верней сказать — безумно желала. И сейчас, запертая в Линлитгоу грядущей смутой, еще не оправившаяся от родов, в тревоге за новорожденную дочь, в смятении, в чужой до сих пор для нее стране, без верных людей, без друзей — ибо добрая их половина в плену после Солуэя, а смерть Джеймса откроет дорогу обратно таким же, как сам он, изгнанникам, которым нет нужды питать приязнь к семени Стюартов — это не просто желавшая его женщина… не просто женщина, давно ему желанная. Она, Мария де Гиз, принцесса Лотарингского дома — его, Босуэлла, праведная, предрешенная, законная добыча. Надо только лишь выгадать момент, как вернее добить ее… и Патрик внезапно поморщился от стеснения в чреслах. Фамильная нестерпимая ярость Хепбернов, бешенство крови имели один замес — неважно, на плоть ли, на смерть, но могли утоляться разными способами. Убивать необязательно. Босуэлл кликнул Дженни и велел принести вина. Нетерпеливо, без единой ласки опрокинув девчонку на резной стол, жестоко и неумолимо граф овладевал ею снова и снова, пока не прошли по их телам последние содрогания, не замерли в воздухе короткий стон Белокурого, всхлипывания девушки… ее лицо в блаженном забытье, нежная грудь, освобожденная от шнуровки платья, смятая, трепещущая под ладонью Хепберна, рубин, вспыхивающий в перстне, бесстыдно раскрытые молочно-белые бедра… Дженни одернула юбки, благодарно поцеловала руку Босуэлла, выскользнула из комнаты.