Белокурый. Король холмов
Шрифт:
— С кем? — не понял Патрик.
— С тем, кого вы любили?
Первый раз Патрик столкнулся с тем, что его отношение к Робу было названо вслух — так впрямую, посторонним для него человеком, на чужом языке, но тем не менее дьявольски точно. В проницательности Аретино никак не откажешь, не стоило поддерживать с ним этот разговор, он напрасно забылся. И эта названная любовь внезапно догнала его из улетевшего прошлого и схватила, из багровых всполохов нездешнего пламени — оттуда ему явственно усмехнулся ушедший живой Роберт Эллиот. Юный, дерзкий, глубоко порочный, верный ему до последнего вздоха.
— Любил… — медленно повторил он вслед за Пьетро и тотчас отрекся. — Вы преувеличиваете мою способность чувствовать, дорогой просвещенный друг. Мне было восемнадцать, и я поцеловал одного из моих капитанов… вот он-то — да, любил меня, дрался за меня и спас мне жизнь. Вот и все, что между нами было.
— Иногда и одного поцелуя достаточно. Так что с ним стало? Он изменил вам?
О, итальянцы. Ветреные дети юга, полагающие, что самой большей печалью в жизни может быть разве что измена в любви.
— Его повесили. Десять лет назад.
Патрик поднялся из кресла, подошел к стрельчатому окну, распахнутому в лето, долго, не мигая, глядел на мельтешню гондол посреди канала, на то, как к Эрберии стремятся лодки с провизией. Снизу пахло рыбой, травой и свежим запахом воды.
Аретино у него за спиной молчал. Белокурый не слышал даже, дышал ли тот вообще. На душе у Патрика было довольно паршиво, с другой стороны, теперь, когда старая рана вскрыта, она наконец очистится.
— Ему было чуть за двадцать. И на вороту у него висло примерно столько же трупов. Ну, своих, личных мертвецов, не тех, что он перерезал под моим командованием — тех было, понятное дело, больше. Он был со мной во всех самых опасных делах и брал на себя самую грязную работу, — Белокурый говорил, полузакрыв глаза, глядя на Канал-Гранде и не видя его, слова сами сухо, безо всякого чувства слетали с губ. — Дрался за меня потому, что хотел меня, а, возможно, и любил — так сказал сам. Когда я попал в серьезную передрягу, он вытащил меня из петли. Потом мы поменялись, и я вытащил его. Затем король решил укротить мою юношескую гордыню и держал меня в тюрьме два года, пока Роб сам не сдался властям… Я видел, как он умер. Это всё, Пьетро.
— А ведь вы любили, мой друг, — тихо сказал хозяин. — Не представляю только, как и зачем вам удалось это скрыть от своей упрямой северной башки…
Тосканец недавно пережил одну из самых болезненных своих любовных историй, а потому знал, о чем говорит.
— Вы же знаете, я ваш слуга, Patrizio. Я — поклонник красоты в любом виде, в каком она нисходит от Господа на грешную землю. Когда вы вновь запутаетесь в любви, а это случится… и на этот раз, судя по вашим вкусам, то будет женщина, ибо мужчин вы теперь трусите…
Патрик обернулся к нему, метнул в писателя огненный взгляд.
— Полноте! — засмеялся тот. — Трусите, конечно, мой грозный шотландец! Он умер за вас, а на то, чтобы вытянуть на свет Божий эту целомудренную историю про поцелуй, ушло двенадцать месяцев, хотя вы знаете, я не из ханжей… так вот, когда вы вновь запутаетесь своей головой в порывах вашего сердца или вашего члена, вспомните обо мне. Вспомните, что я верил в вашу способность любить,mio caro Patrizio. И не грустите о нем больше: ваш друг заплатил жизнью за свою любовь, это высокий жребий, он теперь в раю.
— В раю? — изумился Белокурый. — Это он-то? Двадцать два личных убийства и кровавая резня Маршаллов и Моффатов? Да там еще сотня набежит общим счетом. Насколько мне известно, Роб ни в чем не покаялся. И вообще-то меня учили, что за содомский грех Господь сжигал города со всеми их виноватыми и невинными, разве нет?
— Бывало, — кивнул Аретино, — но любовь, настоящая любовь идет от Бога, она выше любого греха. Так что за его вечное блаженство не беспокойтесь.
— Удивительно просторное место рай, Пьетро, у вас, итальянцев…
— О да! — хихикнул тосканец. — Раз уж в нем помещаются даже Папы!
И античный сатир легонько похлопал Хепберна по плечу:
— Поедемте-ка со мной к Тициану,carissimo mio, доставьте ему радость вашим светлым лицом. А то он вечно твердит, что я ворую у него натурщиков, но никогда не привожу с собой никого, в достаточной мере прекрасного для его полотен…
111
Божественный Тициан переехал в Каннареджо после того, как овдовел — и здесь, в доме у воды, под виноградной лозой, оплетающей стены из красного кирпича, в убежище старого сада он принимал посетителей и друзей, своих и Аретино. Здесь же он работал, здесь жил с ним любимый сын Орацио, здесь постигали азы искусства его ученики. Гости прибыли часа за два до заката, угасающий золотой свет зажег собою волосы Босуэлла, дал теплый оттенок лицу.
— Себастьян! — встретил их художник с порога.
— Что? — переспросил Аретино.
— Ты привел мне «Себастьяна» Пантормо, — отвечал тот, окидывая Патрика взглядом, каким рассматривают породистого жеребца или охотничью собаку, дабы определить стати. — Ты ведь долго жил во Флоренции, Пьетро, неужели не опознал эту его работу вживую? А вы, синьор, бывали в Цветущей? Вам доводилось встречаться с Пантормо?
— Не имел случая, — улыбаясь, отвечал Хепберн.
Вот эти художнические споры — кто кого изобразил и у кого что украл — были для него предметом вечного веселья.
— Да Бог с тобой, дорогой, когда Якопо писал Святого Себастьяна, нашего молодого друга не было и в утробе матери!
— Вы так юны? — переспросил с недоверием Тициан. — Или матерь-природа позволяет вам притворяться?
— Хотите спросить, вышел ли я из возраста его ганимедов? — отвечал Патрик с ухмылкой. — О да, я действительно старше, чем кажется. Пьетро периодически пытается убедить меня в обратном, но пока что мне удается за себя постоять…
Оба итальянца, довольные, хохотали до слез.
— О! Ну, главное, чтобы — за себя! — всхрюкнув, уточнил Тициан. — Вы не только красавец, но и умница, и в самом деле не годитесь на Себастьяна. Будь у парня хотя бы десятая часть вашего чувства юмора, он никогда не позволил бы утыкать себя этими чертовыми стрелами…
У Тициана подавали «еду каменщиков», как острил Аретино, и всегда это было изумительно вкусно, хотя и непритязательно. На масляные лампы в саду слеталась мошкара, столы были застелены беленым льняным полотном — забота дочери хозяина, уставлены блюдами — оливки, сыр, зелень, пирог с мелкой птицей, огромная миска с пепозо, зеленое стекло граненых муранских бокалов, так похожих на тот, из которого Босуэлл не допил свою смерть. Хозяин дома переоделся в чистое, сбросив запятнанную красками робу, преломил хлеб и перекрестился. Пьетро, чье покрасневшее лицо уже свидетельствовало о добром глотке крепкого кипрского вина, пустился в восхваления:
— Родиться и умереть можно только в Венеции! Это святой город и рай земной… Что до меня, то я хотел бы, чтобы после моей смерти Господь превратил меня в гондолу или в навес к ней, а если это слишком, то хоть в весло, в уключину или даже ковш, которым вычерпывается вода из гондолы.
Эту песню он начинал всегда, стоило лишь ему немного выпить.
— Или в фонарь на Риальто, лобзающий своим светом обнаженную грудь куртизанки, — усмехнулся в бороду Тициан, — я ни за что не поверю, Пьетро, что ты предпочел бы участь уключины.