Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Белокурый. Король холмов
Шрифт:

48

Шотландия, Мидлотиан, Эдинбург, май 1529 — апрель 1530

День сменялся ночью, ночь перетекала в день. То, что снаружи, за стеной, бушевала пылкая весна, только еще усиливало плохое самочувствие Патрика Хепберна. Он старался уснуть побыстрей и проспать подольше, в ожидании, пока все это время наконец выйдет, и можно будет воспользоваться золотым умением Брихина выпутываться из любой ситуации. Но вестей от епископа все не было… и граф захандрил. Сперва его еще забавляли байки Болтона о днях минувших, затем он стал раздражителен и мрачен. Для него, выросшего в седле и мечом в руках, каждый час, который он был вынужден провести, слоняясь от стены к стене сырой камеры, казался нескончаемо долгим. Его даже не так удручало то, что их оставили без слуг, хотя Йан МакГиллан ежедневно с упорством горца приходил на скалу, чтобы попроситься за решетку — как это вот бездействие. Бездействие сменялось вспышками ярости, когда Босуэлл принимался выкрикивать проклятия небу, фортуне, адресно — королю, Скотту и Фернихёрсту, а после, исчерпав словарный запас шотландского и гэльского, заворачивался в плащ, ложась лицом в каменную кладку. И лежал так часами. Что он не сошел с ума от гнева в первый месяц заключения, то была поистине милость Господня.

А епископ Брихин вновь появился в Эдинбурге именно тогда, когда Патрик вовсе перестал его ждать — с искрой в горящем глазу, с насмешкой на устах, и подлинный черт во всем, кроме распятия на груди. Новые интриги и свары действовали на его преподобие живительнейшим образом, от бесстрастного аскетизма в лице Джона Хепберна и следа не осталось. Но вести, которые он им принес, были не столь уж радостны.

На жадный вопрос «когда?», который Патрик впоследствии задавал ему бесчисленное множество раз, он тогда впервые пожал плечами:

— Не знаю… Не вы одни такие счастливцы… взяты еще лорд Хоум и лорд Максвелл, Керр Фернихерст и Скотт Бранксхольм-Бокле, Полворт, Джонстон, Марк Кер…

— Максвелл и Хоум? — переспросил Белокурый. — Оба оставшихся Хранителя? Быть не может!

— Да это война! — сказал, помрачнев, Болтон.

— Это уничтожение, — согласился Брихин, — он прошелся по главам всех крупных фамилий, а пока вы тут кормите крыс, разоряет ваши земли и вешает капитанов. Искореняет воров…

— Кого?! — выражение лица Болтона было далеким от преданности государю. — Эти воры привели его на престол! А Бранксхольм, дурень, был раскатан Ангусом в лепешку еще в двадцать шестом именно потому, что кинулся на слезный призыв спасать этого мелкого мерзавца!

— Полегче! — Брихин поморщился. — Из тюрьмы есть дорога обратно, Патрик, а с плахи — нет… он согласен отпустить вас под залог. Всего лишь двадцать тысяч.

— Сколько-сколько? — недоверчиво переспросил брата Болтон. — Двад-цать ты-сяч фун-тов? — он так и сказал это, по частям, словно перекладывал с места на место кошели с монетами. — Он там что, совсем умом рехнулся?

— Нет, — возразил Брихин, — вменяем, как никогда. А сумма такова, чтобы вы оба тут гнили до конца дней своих, он не хочет выпускать нашего графа, ты-то просто попался под руку…

— Утешительно, — вздохнул Болтон. — Этак мы без штанов останемся, всем-то родом, хотя кто их там носит, те штаны…

Патрик Болтон вышел из тюрьмы через два месяца, почти сразу после внесенного залога. Белокурый — через два года.

Когда двадцать тысяч, собранные Джоном Хепберном по тайникам семьи, все-таки перекочевали в королевскую казну, когда епископ Брихин с нижайшей просьбой снова предстал перед Его величеством, король уже не был так зол, как прежде, это верно. Но купить можно было только государственный ум Джеймса Стюарта, не его сердце — а сердце короля разрывалось между страхом, ненавистью, страстью и местью. Он до сих пор — до июля — не предъявил кузену никакого обвинения, только оставил того в одиночном заключении. Его мутило от ужаса всякий раз, когда он вспоминал обращенные на него бешеные глаза убийцы, а именно таким он впервые тогда увидел своего Дивного графа… Патрик сильно изменился за минувший год, он стал опасен, очень опасен, и король покамест не понимал, что делать с этой открывшейся ему новой силой. Королева-мать приступала к нему с просьбами казнить наглеца, рассуждая, как впору графство Босуэлл было бы ее новому мужу… но Джеймс за год также слегка устал и от властолюбия и алчности своей матушки. Когда-то он дружил с Хепберном, да и потом, не так много при короле было людей, с кем Джеймсу было хотя бы не скучно. Стюарт не хотел сознаться себе, что тоскует по обаятельному кузену, по тому Дивному графу, с кем было так легко и живительно весело во времена Ангуса. И Хантли также надоедал ему мольбами за общего родственника, пока король не пригрозил и Хантли, за длинный-то язык… поэтому пусть-ка Белокурый сидит, до тех пор, пока он, Джеймс, не примет решения. Хепберны должны быть довольны, что он отдал им наследника, Болтона, и что не казнил главу семьи, как, скажем, Уильяма Кокберна Хендерленда или Адама Скотта, короля воров с Ярроу, чьи отрубленные головы пустым и тяжелым взглядом всматривались в горожан со стен СтарогоТолбута. Хоум и Керр уже покинули столицу, став много бедней, чем были, но они восполнят свои потери при первой новой луне над Чевиотами. В июле король самолично, во главе войск, отправился на границу, и стяг Стюартов поплыл в сторону Лиддесдейла, Аннандейла, западного побережья страны… он штурмом взял Лохвуд — гнездовище Джонстонов, и только малая часть из них сумела уйти невредимыми, он, под честное слово лорда Максвелла, данное, впрочем, из заключения, вызвал к себе Джона Гилноки Армстронга — но повесил все три десятка его людей, и его самого, там же, в церковном дворе, хотя обещал милость каждому, пришедшему с повинной. Но больше крови — циник Брихин был прав — король хотел денег, денег и власти, и был разъярен, когда его слуги, всего неделей опоздав к визиту епископа в Караульню Лиддела, сообщили ему, что все так называемые богатства рейдерского замка — не более, чем миф. Джон Хепберн отдал только то, что пожелал отдать — не больше и не меньше, за голову брата, за продолжающуюся пока жизнь племянника.

Он не сошел с ума от нетерпения и гнева до середины лета, это уже само по себе было неплохо. Брихин, навещавший Босуэлла раз-другой в месяц, укрывал его, коленопреклоненного, полою плаща, словно для исповеди, и это давало возможность говорить, говорить, говорить… на латыни, чтобы и в малом исключить возможность чужого уха под дверью. Среди тюремщиков считалось, что молодой граф кается в своих грехах перед государем, пока тот на самом деле излагал дяде сколь многочисленные, столь и безумные планы побега, мести, расчета. Брихин, сколько мог, гасил его отчаяние, злость и ненависть, горячую и страстную, как любовь, к тому, чьими повелениями он, Белокурый, оказался здесь. Епископ, надо сказать, был удивлен этой страстности натуры племянника — четыре года их совместного житья, казалось бы, прошли для Босуэлла недаром, и все равно, столько уязвленности звучало в словах молодого графа, адресованных кузену и королю, что железный Джон вынужден был признать за Патриком еще не в корне убитую чувствительность натуры. И обещал себе поработать над этим. Но от прямого покаяния в грехах гордыни и дерзости перед сюзереном, на которое не раз указывал Джону Хепберну король, Белокурый граф с возмущением отказывался, ожесточенно доказывая епископу, что каяться определенно должен не он…

Хуже становилось, когда дядя уходил. Тогда граф оставался наедине со своими мыслями, и беседовал только сам с собой:

— Да ладно, я же не какой-нибудь Армстронг… я — Хепберн, я когда-нибудь выйду отсюда.

Он верил в это неистово, сильней, чем в искупление грехов и жизнь вечную. Он повторял это, как заклинание. Он развлекал себя тем, что тупил из без того тупой столовый нож, выцарапывая монограмму на стене, под окном — H, перечеркнутое размашистым E. Hepburn — Earl…те самые буквы, что и под мирным, приведшим его сюда договором. В восемнадцать лет, любуясь на белый свет сквозь кованую решетку клетки в Эдинбургском замке, Патрик Хепберн, третий Босуэлл, Дивный граф, навсегда отрекся от безусловной верности Стюартам — по венам вскипела наследная, быстрая ртуть Джона Гонта. Не только Хепберн, но и Стюарт, а также самую малость Плантагенет. По крови родня и ровня принцам, он вынужден гнить здесь, в сыром подвале, среди крыс, которые резво плясали по ночам в изголовье кровати, в ожидании, пока стервец Джеймс явит нечеловеческую милость быть не то, чтобы благодарным ему — нет, попросту справедливым! Он вынужден слабеть, хиреть, смирять плоть, терять блаженные дни юности, той самой легко бегущей жизни, которой ему отведено — сколько… Бог весть! Кто дал право королю так распоряжаться его судьбой? Он сам вручил ему это право, верно, но оммаж теперь разован — и на нем нет вины — по злонравию сюзерена, по умышлению на его, Патрика Хепберна, жизнь, честь и достоинство.

— Ждать! — заклинал его Брихин. — Ждать! Я выберу время, дай времени идти своим чередом…

— Неужели невозможно сбежать отсюда? — глаза Белокурого загорались лихорадочным огоньком. — А, ваше преподобие?

— На моей памяти никому не удавалось, — отвечал тот. — Кроме того, поправ волю короля столь явно, ты в самом деле окажешься вне закона… и тогда, помимо тебя, пострадает род — он отберет и земли, и замки, и кому выпадет стать новым Босуэллом? Кто знает? Ты хочешь этого? Или лучше выждать и выйти отсюда, вернув свое положение при дворе?

— Вы и дьявола уговорите повременить, дядя, — пробормотал Патрик, отводя взгляд, — когда он станет сажать вас в аду на сковородку, но верите ли вы сами во все это, ваше преподобие?

— В сковородки — нет, ты же знаешь, — улыбнулся Брихин. — А в остальное… верить не к чему, надобно трудиться.

Но труды епископа оставались тщетны. В виде послабления, правда, Белокурому разрешали порой под охраной, безоружному, пройти через двор на самый верх скалы, в часовню Святой Маргариты, где он мог послушать службу, получив облатку, глоток кагора… От Брихина он знал, в которой дыре еще сидит, деля с ним один и тот же подвал, Злобный Уот, и, возвращаясь к себе, кинул монетку тюремщику, чтобы, наклонясь к решетчатой дыре в двери, проорать тому от души:

— Ну, что, не покаешься ли, Грешник Уот? Много тебе было прибыли за донос, скотина ты двуличная?

Невнятный вой, полный ярости и скорби, был ему ответом, но настроение у Белокурого самую малость улучшилось.

49

А дальше само собой произошло нечто, доселе немыслимое.

Агнесс Максвелл оказалась в объятиях Джона Хепберна.

Собственно, она и так пребывала там некоторое время, пока он пытался успокоить ее истерику, но теперь их взгляды встретились, и дама внезапно осознала, что ее прижимает к себе молодой, сильный мужчина, чье суровое лицо, так похожее и одновременно отличное от черт покойного первого мужа, чьи сияющие глаза находились к ней совсем близко. И Брихина, на мгновенье ошеломленного тем самым единственным во всю его жизнь шансом, как видно, посетила сей момент та же очевидная мысль, от которой Агнесс бросилась краска в лицо… ибо наконец-то она поняла, прочла по одному этому взгляду истинную, нимало не скрытую природу многолетнего отношения к ней бывшего деверя.

И Джон Хепберн, теряя голову, наклонился и поцеловал даму — поцеловал с той силой пола и права, что лишает женщину воли сопротивляться. Хотя леди Максвелл упиралась изо всех сил руками в грудь епископа в тщетной попытке разорвать объятия, это не приносило никакой пользы, Джон не обращал ни малейшего внимания на ее протест. Она не успела почувствовать себя оскорбленной, но все в ее мире перевернулось с ног на голову — Агнесс Максвелл привыкла думать о себе, как о даме средних лет, матери взрослых детей, почти что бабушке, и уж никак не ожидала покушения от мало того, что родственника, так еще и священника.

Поделиться с друзьями: