Бессмертный город. Политическое воспитание
Шрифт:
— Встань на колени, — приказывает Жан на этот раз совсем тихо, — и поручи свою душу Господу.
Шарль встает на колени.
— Опусти голову на камень.
Шарль подчиняется, но не закрывает глаза. По камню ползают муравьи. Один ползет между его колен, и Шарль боится, что муравей заползет в его брюки, и чувствует свое бессилие оттого, что у него связаны руки. Другой муравей ползет в сторону. Шарль следит за ним глазами, а когда тот исчезает из поля зрения, он слегка поворачивает голову. Сбоку он видит сапоги Жана. И вдруг его охватывает паника. Он вскидывает голову. Жан возвышается над ним, огромный, с высоко занесенным топором, готовый вот-вот обрушить его на голову Шарля. Шарль вскакивает, отступает к стене большого утеса и пристально смотрит на Жана. Тот, по-прежнему не двигаясь, говорит:
— Я же сказал тебе, чтобы ты не боялся. А ты испортил конец, — Потом, медленно опустив топор, он обессиленно растягивается на камне.
Некоторое время Шарль сохраняет неподвижность. Он ждет, чтобы к нему вернулось спокойствие. Он садится, скрестив ноги, рядом с Жаном, который лежит, закрыв глаза, и долго смотрит ему в лицо.
5
Последующие дни были для Шарля мучительными. Он очень медленно выбирался из своего полубреда, из лихорадки, то дрожа от озноба, с ледяными руками и ногами под одеялами, то обливаясь потом, измученный, обессиленный. В воскресенье у него все еще не было сил подняться. После обеда тетя Анриетта вошла в его комнату. Это его очень взволновало. Ее ничуть не меньше. Только он не знал, что ей сказать, и она, кажется, тоже. Он чувствовал, что она старается его развлечь, болтая о пустяках, о всяких житейских мелочах, о прошедшей неделе, о погоде, о том, с кем она виделась за это время, но на самом деле, как и он, думает только о его родителях. Но оба не осмеливались заговорить о них. Под конец, когда она уже собиралась уходить, он решился:
— Раз ты мне ничего не сказала, значит, ты ничего не знаешь?
Его вопрос прозвучал почти как утверждение. «Папа... мама». Он так и не смог выговорить эти два слова. У тети Анриетты даже не хватило сил ему ответить. Он почувствовал, что она сейчас снова заплачет, и пожалел, что спросил ее.
— В следующее воскресенье, — сказал он ей вслед, когда она открывала дверь, — я уже сам к тебе приеду.
Ничто его больше не интересовало. Книги вываливались у него из рук. Сама мысль о том, что нужно вернуться в класс, снова увидеть товарищей, учителей, была ему невыносима. Впервые за все время пребывания в коллеже у него возникло желание уйти. Но куда? Он представил себе, как, словно маленький савоец, бредет по дорогам с мешком за спиной и зарабатывает себе на жизнь, то чистя трубы, то поступая куда-нибудь учеником. Случайно он знакомится с одним из участников Сопротивления, о которых время от времени говорят в радиопередачах из Лондона. Он присоединяется к ним. Он ночует в сараях. Он взрывает поезда. Его арестовывают. В немецкой тюрьме он находит своих родителей. И вот все трое, как королевская семья в тюрьме Тампль, ждут смерти. Приходят американцы и освобождают их. Они возвращаются в Ла-Виль-Элу.
«Евангельски простодушное возвращение к реальности», — сказала бы его мать, хотя в нем мало что было от Евангелия. В следующее воскресенье, несмотря на то что он был еще очень слаб, тетя Анриетта рассказала ему все, что знала, то есть не очень много. Родители были арестованы за то, что скрывали у себя английских парашютистов. Конечно, кто-то выдал их, но кто — неизвестно. Сначала их отвезли в тюрьму в Р., а потом отправили в Германию. Эти последние сведения были получены от тюремного сторожа, который написал своему родственнику, фермеру в Ла-Виль-Элу.
Шарль слушал с напряженным вниманием. На этот раз они не плакали. Шарль пытался все себе представить.
— Эжен и Виктуар тоже арестованы. — Эта новость была столь неожиданной, что Шарль вздрогнул.
— Но за что? — спросил он.
— За то же самое, за то, что помогали твоим родителям укрывать парашютистов.
Так, стало быть, Эжен и Виктуар, садовники, живущие в служебных постройках, знали то, чего не знал он, хозяйский сын, живущий в доме.
— А где же они скрывались?
— В маленькой комнате наверху, в квадратной башне.
Шарль чувствовал себя совсем растерянным. С ним обошлись, как с ребенком.
— А Жан? — спросил Шарль. Он совсем забыл о Жане.
— Жан исчез.
— Немцы его не арестовали?
— Нет. Кажется, его не было дома, когда немцы пришли за твоими и его родителями. Он, должно быть, спрятался, а потом бежал. Но в деревне никто о нем ничего не знает.
Они долго Молчали. Только Шарль время от времени повторял: «Это ужасно». И снова и снова повторял эти слова. «Ужасно» означало неизвестное, немыслимое, чудовищное. Это означало несчастье, горе. Это означало смерть, но не гибель, потому что каждый из них продолжал жить, но вдали от близких, не имея о них сведений, погруженный в свой мрак, свое бессилие.
— Это ужасно, — снова повторил он и на этот раз поднял на тетю Анриетту глаза, большие и строгие, каких она раньше никогда у него не видала.
Для Шарля началась другая жизнь. Он был менее разговорчив с товарищами, учителям он казался спокойнее, а некоторым — умнее, тетю Анриетту трогала его непривычная нежность. Шарль отдавал себе отчет в этих изменениях. И вероятно, как многие мальчики во время перехода от детства к отрочеству, он начал вести дневник. Он вполне мог начать его такими словами: «Теперь я сам отвечаю за себя». И может быть, этих слов с их сухой лаконичностью было достаточно для нескольких дней, вплоть до того вечера, когда, лежа на кровати, он снова схватил тетрадь и написал без даты: «Значит, я тоже участвую в войне?»
Война обрушилась на него неожиданно. Как орел похищает свою добычу, так война похитила обитателей Ла-Виль-Элу, чтобы унести их далеко и там пожрать в своем логове. И его она тоже схватила, вывела из оцепенения. Теперь он уже не просто слушал и смотрел, что делают другие, непосредственно затронутые ею. До сих пор он думал, что его родители из тех, кто слушает и смотрит. Они его не обманывали. Это он обманулся. За их лицами, напряженно слушающими радио, за рукой отца, переставляющей флажки на карте, скрывалась сама война. Теперь он наконец смотрел ей в лицо. Ах, как бы ему хотелось увидеть одного из тех парашютистов, из-за которых все началось! Носить ему пищу, как это, должно быть, делала его мать, поднимаясь по лестнице в маленькую комнату, ключ от которой, как она ему сказала прошлым летом, был потерян. Как бы ему хотелось помогать родителям прятать патриотов, организовывать их побег, быть их сообщником, а не маленьким мальчиком, чьи болтливость и неловкость внушают опасения, доказать им, что они без страха могут доверять ему свои тайны!
В Сен-Л., расположенном недалеко от побережья, нередко грохотала немецкая зенитная артиллерия, особенно по ночам. Сам же город не бомбили, по крайней мере пока. Зато иногда был слышен глухой рокот эскадрилий, летящих в глубь страны или возвращающихся оттуда. Шарль, едва обращавший на них внимание, теперь долго прислушивался к удаляющемуся рокоту моторов. Лежа в постели, он слушал с наполняющей все его существо радостью этот гул, то далекий, то совсем близкий, огромный, освободительный, эти сухие, напоминающие взрывы хлопушек выстрелы. Он представлял себе, что один из самолетов подбит и горящим факелом мчится к земле. И вот из его кабины выпрыгивает с парашютом один человек, потом другой. Уцепившись руками за стропы, они медленно-медленно спускаются, одинокие в этой враждебной, чужой ночи, освещенной безжалостным лунным светом. Бомбардировщики не любят лунные ночи. И вот человек мягко опускается на густую луговую траву. К счастью, на лугу нет яблонь. Парашют его складывается, он встает, осматривается, видит изгородь и прячется за ней. Он слушает эту чуждую ему страну, это отныне недоступное ему небо, где в облаках исчезают его последние товарищи, эту новую, загадочную землю. Он слушает тишину, изредка нарушаемую лаем собаки на ферме. Надо попытать удачи, пока темно. Он идет вдоль изгороди, находит калитку, открывает, попадает на другой луг, идет вдоль другой изгороди. Снова раздается собачий лай, но уже ближе. Он выходит через другую калитку, которая выводит его теперь на разбитую, темную, грязную дорогу. Он осторожно продвигается вперед по краю дороги, одновременно пытаясь отыскать в своей памяти хоть несколько французских слов. «Я — англичанин, я — друг». Дорога выводит его к ферме. Собака продолжает лаять. Луна скрылась. Лай становится все более яростным. Справа он разглядел в темноте навес. Он бросается туда, натыкается на что-то покрытое брезентом, чувствует, что под ним солома. Он проскальзывает под брезент и прижимается к снопам. В глубине двора открывается дверь. Мужской голос окликает его. Он колеблется. Затем решается кашлянуть. Один, два раза. Голос снова, но более резко, бросает в темноту какие-то слова. Он не хочет идти открыто, чтобы не быть сразу убитым, если у человека ружье. Он вылезает из-под брезента, но остается под навесом, все еще невидимый. Он опять кашляет. И на этот раз видит, что человек вышел на середину двора, ружья у него нет. Тогда он тоже покидает свое укрытие, идет навстречу и останавливается в нескольких шагах. Но ничего не говорит, а прикладывает палец к губам, призывая молчать, а потом снова отступает под навес, делая человеку знак следовать за ним. Тот соглашается. И когда человек оказывается рядом с ним под навесом, говорит: «Я — англичанин, я — друг». И протягивает руку. Человек медлит некоторое время, потом улыбается и пожимает протянутую руку. Рука у него большая, мозолистая. Ей можно верить.
— Вы можете меня спрятать?
Человек думает.
Шарль счастлив. Он думает, что англичанин прятался три дня в соломе на чердаке, что фермер — это Лукас, старик Лукас с огромными светлыми усами, который одной рукой может поднять мешок картошки и с лошадиным ржанием похлопывать по заду деревенских девушек. Симон Лукас — друг его отца. До войны они часто ходили вместе на охоту, каждый со своей собакой. С самого утра, не зная усталости, ходили они по полям, время от времени подстреливая какую-нибудь дичь. Шарль любил ходить с ними, гордый тем, что ему доверяют нести ягдташ, свисающий у него ниже колен. Ему ужасно нравился запах пороха на капустном поле. И вот Симон Лукас идет к его отцу и говорит, что у него в сарае прячется англичанин, но он не может его там оставить из-за женщин. «Разве эти бабы могут держать за зубами свой треклятый язык. Только я вернулся, как она затараторила, ну чисто сорока: зачем это ты ходил в сарай? С кем это ты там разговаривал? Уж не явилась ли тебе дева Мария? А коли так, завтра же надо рассказать все нашему кюре».
Шарль представлял себе, как он похлопывает себя по ляжкам и вытирает свои густые усы, мокрые от сидра, прежде чем продолжить свою речь, пересыпанную старинными словечками и оборотами. Вот так на следующую ночь англичанин в сопровождении Симона Лукаса прибыл в Ла-Виль-Элу.
Шарль хорошо знал эту комнатку наверху квадратной башни. Мать сложила там все старые журналы из дедушкиной библиотеки: “Revue des Deux Mondes”, “Revue hebdomadaire”, “Revue de l’Ecole des Chartes”, “Revue d’histoire medievale”. Прошлым летом они вдвоем с матерью проводили там целые дни, расставляя их по годам. Столяр сделал полки, где они расположили серые, белые, розовые книжки журналов. Хотя в этой комнате никогда никто не жил, там была кровать с матрасом. Но электричества там не было, так же как и на чердаке. А из окна, поверх деревьев, открывался широкий вид: возвышенности, луга, крыши ферм, вплоть до Молеонских холмов. Водосточная труба была рядом с окном.