Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чернокнижник с Сухаревой Башни
Шрифт:

Отец вздрогнул всем телом, будто по нему ударили плетью. Его плечи сжались еще сильнее, он весь втянул голову, пытаясь стать меньше, незаметнее. Он не поднял глаз, не издал ни звука. Просто сидел и молча принимал удар, впитывая каждое слово, словно оно было кислотой, разъедающей последние остатки его достоинства.

— Все ваши мужские игры, — продолжила мать, и в ее ледяном шепоте зазвенела настоящая сталь. — Ваши войны, ваши интриги, ваши долги, за которые расплачиваются наши дети. Из-за них гниют в сырой земле. Из-за них лежат вот так, привязанные к машинам.

Она сделала едва заметное движение рукой в сторону кровати. Ее тонкие, изящные пальцы сжались в воздухе в судорожном жесте, будто пытаясь ухватить что-то неуловимое — ускользающее дыхание, уходящее тепло, прошлое.

Я стоял в дверном проеме, прислонившись к косяку, и чувствовал, как с каждым ее словом в меня вбивается холодный, тяжелый гвоздь. Воздух в комнате сгущался, превращаясь в желе из невысказанной боли, взаимных упреков и горького отчаяния. Эта боль искала выхода, искала виноватого.

Мать медленно, будто против собственной воли, повернула голову. Ее глаза, синие и прозрачные, как осколки зимнего льда, нашли меня в полумраке. В них не было материнской нежности, не было даже вопроса. Был только приговор.

— И ты, Алексей, — выдохнула она. Имя прозвучало не как обращение, а как обвинение. — Ты ее нашел. Ты привез ее сюда. Для чего? Чтобы я каждый день, каждый час наблюдала, как она не живет, а дышит через трубку? Чтобы это стало моей вечностью?

Слова повисли в комнате, острые и неоспоримые. Отец замер, перестав даже дышать, будто надеясь, что тишина поглотит и его. Я почувствовал, как ярость, холодная и четкая, поднимается из самого нутра. Это была не слепая злость, а острое, режущее чувство несправедливости. Они хоронили Машу заживо, в собственных страхах и упреках, пока она еще боролась.

Я оттолкнулся от косяка и шагнул вперед. В центр комнаты, в пространство между моими родителями, в самый эпицентр молчаливой бури. Звук моих каблуков по старому паркету прозвучал оглушительно громко, как выстрел, разорвавший заговор тишины.

Я повернулся к матери, весь мой гнев, все накопившееся за эти дни бессилие кристаллизовались во что-то твердое, холодное и предельно ясное.

— Хватит, — сказал я. Мой голос прозвучал негромко, но он обладал странной, металлической плотностью. Он заполнил каждый уголок комнаты, заглушил на мгновение гул аппаратуры. — Хватит, мать. Отец надломился, когда потерял Льва. Он сломался окончательно, когда понял, что не смог защитить и дочь. Но он здесь. Он не сбежал в свой кабинет, не зарылся с головой в бумаги, не нашел себе новую войну, чтобы забыться. Он сидит здесь. И он принимает каждый твой удар. Потому что считает себя виноватым. Но виноват не он.

Я сделал паузу, давая словам осесть.

— Виноваты те, кто пришел ночью, как воры, и резал балконную решетку. Виноваты те, кто имеет на рукаве знак «бабочки-черепа». Их я найду. Каждого. И с каждым мы сведем счеты. Но я не позволю, — я повысил голос, вкладывая в него всю волю, — я не позволю гнобить членов этой семьи друг другом. Мы и так на грани. Или мы держимся вместе, или нас сотрут в пыль поодиночке.

Мать отпрянула в кресле, будто я швырнул в нее не слова, а пригоршню раскаленных углей. Ее ледяное, отрешенное спокойствие треснуло, как тонкий лед. В ее синих глазах мелькнуло что-то дикое, первобытное — шок, сменяемый яростью, а за ней — ослепляющая, всепоглощающая боль, которая, наконец, прорвала плотину. Слезы, молчаливые и обильные, потекли по ее щекам, но она даже не пошевелилась, чтобы их смахнуть. Она просто смотрела на меня, и в ее взгляде теперь читалось не только отчаяние, но и странное, горькое узнавание: ее младший сын, вдруг вырос в нечто иное. В опору.

Я обернулся к отцу, он смотрел на меня. Его глаза, помутневшие от стыда, горя и беспомощности, теперь были широко открыты. В них не было благодарности — не до нее. Было нечто большее: осознание. Он смотрел на меня и видел не мальчика, не неудачливого княжича, а мужчину, который взял на себя тяжесть, которую он, Игорь, больше нести не мог. Он видел повзрослевшего сына, который не боится принимать решения и нести за них ответственность.

Я подошел к нему, опустился на одно колено перед креслом и положил руку на его плечо. Мускулы под тонкой шерстью халата были твердыми, как камень, и дрожали мелкой, неконтролируемой дрожью.

— Мы ее вытащим, отец, — сказал я, глядя прямо в его потухшие глаза. — Из этой комы, из этого состояния. Я не знаю как, но я найду способ. Я обещаю. Мы не потеряли ее, она борется, и мы будем бороться за нее.

Отец под моей рукой медленно, с титаническим усилием, начал выпрямлять спину. Это было мучительно видеть — каждый позвонок, казалось, скрипел от неподвижности и стыда. Но он расправил плечи. Поднял голову. Его взгляд встретился с взглядом матери, и в этой тихой комнате произошла безмолвная коммуникация, понятная только им двоим, прожившим вместе жизнь. В ней было признание общей боли, усталости и, возможно, слабая искра старой любви.

Мать закрыла глаза, ее пальцы вцепились в подлокотники кресла так, что костяшки побелели. Но поток слез не иссякал — теперь это были слезы не только отчаяния, но и какого-то горького облегчения.

Я поднялся, почувствовав, как адреналин отступает, оставляя после себя пустоту и холодную решимость. Я кивнул им обоим и вышел из комнаты, оставив их наедине со своей болью и, возможно, с новым, хрупким пониманием.

Холодный камень пещеры на нашем острове-убежище хранил вечную сырость, но мангал, разожженный в центре, отбрасывал на стены пляшущие оранжевые тени, создавая иллюзию тепла и жизни. Воздух пах дымом, жареным мясом, металлом оружия и кожей — запахом походного лагеря, запахом войны, которая стала нашим домом.

Мы сидели вокруг грубого стола, сколоченного из ящиков из-под снаряжения. Прохор, лицо которого за три дня покрылось щетиной и тенями усталости, методично чистил большой котелок. Его движения были размеренными, почти ритуальными — островок привычного в мире хаоса. Игнат сидел неподвижно, прислонившись спиной к каменной стене. Его лицо, всегда суровое, теперь напоминало высеченную из гранита маску. Только пальцы правой руки, лежавшей на перебинтованном плече, время от времени сжимались в бессильной ярости. Голованов, уткнувшись в экран портативного сканера, что-то бормотал себе под нос, водя пальцем по голограмме, на которой плыли непонятные символы и схемы. Елена Волкова, с пронзительным умом и трезвым взглядом, молча раскладывала на столе карты — не географические, а схемы финансовых потоков, связи между фирмами-призраками и банками-посредниками. Ее лицо было сосредоточенным, брови сдвинуты.

Тишину, нарушаемую только потрескиванием углей и шелестом бумаги, разорвал неожиданный, резкий щелчок сигнализации на дальнем подступе к пещере. Все вздрогнули, руки потянулись к оружию. Но через мгновение в проеме, затянутом маскировочной сеткой, возникла знакомая фигура. Артём Волков. Но это был не лейтенант ИСБ в потертом плаще, с тенью усталости вокруг глаз. Это был капитан. В новеньком, идеально сидящем парадном кителе, с золотыми пуговицами и аксельбантами. На плечах — свежие погоны капитана. В одной руке он держал планшет, в другой — бутылку в простой бумажной обертке.

Он вошел, его оценивающий взгляд скользнул по нашей импровизированной штаб-квартире, по усталым, но готовым к бою лицам. Ни слова не говоря, он поставил бутылку на стол с глухим стуком.

— За выживших, — произнес он глухо, откручивая пробку. Это был не коньяк и не вино, а крепкий, двойной перегонки, «самогон» — напиток солдат и тех, кто стоит на краю. Он налил в шесть потертых железных кружек, протянул каждому. — И за Машу. Чтобы дышала сама.

Мы подняли кружки, они столкнулись с глухим, невеселым звуком. Напиток обжег горло, но тепла внутри не принес — только горечь и ощущение общей участи.

Поделиться с друзьями: