ЖАНРЫ

ДайсМен или человек жребия

Райнхарт Люк

Шрифт:

Иисус со смирением понял, что, конечно же, вел себя неразумно. В течение нескольких месяцев трахая миссис Экштейн с превеликим удовольствием в теле доктора Райнхарта, Он сбил ее с толку. Ей было сложно узнать Его в теле того, кого она знала в роли грешника. Он взглянул на нее. Она сидела, сердито уставившись на воду, руки на коленях крепко сжимали наполовину съеденный шоколадный батончик с миндалем. Ее голые коленки вдруг показались Ему коленками маленького ребенка, ее эмоции — эмоциями маленькой девочки. Он вспомнил, как должен относиться к детям.

— Пожалуйста, прости меня, Арлин. Я безумен. Признаю это. Я не всегда бываю собой. Часто теряю себя. Отказаться от тебя, неожиданно заговорив о грехе, Лил и Джейке, — это должно казаться жестоким лицемерием.

Когда она повернулась, чтобы посмотреть Ему в лицо, Он увидел, что глаза ее полны слез.

— Я люблю твой член, а ты любишь мою грудь, это ведь не грех.

Иисус обдумал эти слова. Они действительно казались резонными.

— Это благо, — сказал Он. — Но есть большие блага.

— Знаю, но мне нравятся твои.

Они посмотрели друг на друга: два чуждых духовных мира.

— Мне нужно идти, — сказал Он. — Может быть, Я вернусь. Мое безумие гонит меня. Мое безумие говорит, что Я не смогу заниматься с тобой любовью какое-то время. — Иисус завел мотор.

— Мальчик, — сказала она и откусила внушительный кусок батончика, — если тебя интересует мое мнение, тебе самому надо бы показываться психиатру пять раз в неделю.

Иисус отвез их назад в город.

16

Эго, друзья мои, эго. Чем больше я пытался разрушить его с помощью Жребия, тем больше оно разрасталось. Каждый бросок кубика откалывал от старого «я» очередной осколок, чтобы питать растущие ткани эго дайсмена. Я убивал былую гордость за себя как аналитика, автора статей, привлекательного мужчину, любящего мужа, но каждый труп скармливался этому каннибалу — эго сверхчеловеческого существа, которым я, по моим ощущениям, становился. Как я гордился тем, что стал дайсменом! Чьей главной целью, скорее всего, было полностью убить чувство гордости за собственную личность. Для меня же были допустимы любые варианты, кроме тех, что могли оспорить его могущество и славу. Кроме этой, все ценности — дерьмо. Заберите у меня эту идентичность, и останется лишь дрожащее от ужаса ничтожество, одинокое в пустой Вселенной. Если у меня есть решимость и Жребий — я Бог. Однажды я записал вариант (один шанс из шести), что могу (месяц) не подчиняться никакому решению Жребия, если захочу и если выпадет соответствующее число. Но такая возможность меня напугала. Паника унялась, только когда я понял, что такой акт «неповиновения» на самом деле будет актом повиновения. Жребий этим вариантом пренебрег. В другой раз я подумал, не написать ли, что отныне все решения Жребия будут рекомендациями, а не приказами. В сущности, я сменю его роль с верховного главнокомандующего на консультативный совет. Но угроза вновь обрести «свободную волю» парализовала меня. Этот вариант так никогда и не был записан.

Жребий постоянно меня унижал. Как-то в субботу он велел мне напиться: действие, которое представлялось мне несовместимым с моим достоинством. Быть пьяным означало потерять контроль над собой, что к тому же несовместимо с отстраненным экспериментальным существом, которым я становился, подчиняясь воле Жребия. Но мне понравилось. То, что я вытворял, не слишком отличалось от моих безумств на трезвую голову. Я провел вечер с Лил и Экштейнами, а в полночь принялся делать самолетики из рукописи моей книги о садизме и запускать их из окна, выходящего на 72-ю улицу. В пьяном виде я приставал к Арлин, что и было интерпретировано как домогательства в состоянии опьянения. Это происшествие стало очередной уликой в деле о медленном распаде Люциуса Райнхарта.

Я обеспечил своих друзей множеством других улик. Теперь я редко обедал со своими коллегами, поскольку, когда у меня было свободное время, Жребий обычно отправлял меня в другие места. Когда же я все-таки обедал с ними, кости часто навязывали мне какую-нибудь эксцентричную роль или поступок, которые, похоже, вызывали у них тревогу. Однажды во время двухдневного полного поста (я только пил воду), который выбрал для меня Жребий, я почувствовал слабость и решил позволить костям никуда меня не посылать: я разделю свой пост с Тимом, Джейком и Ренатой.

Они разговаривали в основном друг с другом, к чему уже привыкли за несколько последних месяцев. Когда адресовали вопрос или комментарий мне, делали это осторожно, как дрессировщики, кормящие раненого льва. В тот день обсуждали политику условной выписки пациентов из больницы, а я нервно посматривал на стейк Джейка и терял голову от голода. Доктор Манн обмусолил гребешками весь стол и свою салфетку, доктор Феллони изящно препровождала каждый отделенный крошечный кусочек баранины (баранины!) в рот, а я сходил с ума. Джейк, как обычно, умудрялся говорить и есть быстрее, чем Манн и Феллони вместе взятые.

— Их нельзя выпускать, — сказал он. — Если пациента выпускают преждевременно, это вредно для нас, для больницы, для общества, для всех. Почитайте Боуэрли.

Молчание. (На самом деле, жевание [я слышал каждый хруст], другие голоса в ресторане, смех, грохот тарелок, шипение жарящейся еды [я слышал, как лопается каждый пузырек] и громкий голос, который сказал: «Больше никогда».)

— Ты абсолютно прав, Джейк, — неожиданно произнес я. Это были мои первые слова за все время ланча.

— Помните того негра, выпущенного с испытательным сроком, который убил своих родителей? Какими мы были идиотами. А что, если бы он их только ранил?

— Он прав, Тим, — сказал я.

Доктор Манн не удосужился оторваться от еды, но Джейк метнул в меня еще один пронизывающий взгляд.

— Готов поспорить, — продолжал он, — что две трети пациентов, выписанных из больницы Квинсборо и других государственных больниц, выписаны слишком рано, то есть когда они всё еще представляли угрозу для себя и для общества.

— Верно, — сказал я.

— Я знаю, стало модным считать, будто госпитализация в лучшем случае — необходимое зло, но это глупая мода. Если у нас есть что предложить пациентам, то уж у больниц тем более. Пациент получает в три раза больше часов, проведенных с врачом, чем при самом лучшем амбулаторном лечении. Почитайте Хегальсона, Поттера и Буша, издание пересмотренное и исправленное.

— К тому же они не пропускают сеансы, — добавил я.

— Верно, — продолжал Джейк, — и лишены домашней обстановки, которая портит им жизнь.

— Нет ни жен, ни мужей, ни детей, ни домашней еды.

— Ну да.

— Но разве мы не стремимся к тому, чтобы пациенты адаптировались как раз к домашней обстановке? — перебила доктор Феллони.

— Адаптировались к какой-нибудь обстановке, — ответил Джейк. — Я пытаюсь добиться, чтобы мои пациенты-негры, пройдя групповую терапию, увидели болезнь белого мира, прекратили возмущаться и нашли удовлетворение либо в своей жизни в отделении, либо в неизбежном прозябании в гетто.

— Да кто ж не видит, — сказал я, — что мир белых болен. Посмотрите на миллионы голодающих в Восточной Германии.

Джейк притормозил на мгновение: он привык, что с ним соглашаются, но сейчас был не вполне уверен, не скрывается ли в моем заявлении какой-нибудь подвох. С блеском, составлявшим его суть, он уклонился от прямого ответа:

— Наша работа — обколоть психологическим пенициллином все общественное устройство, и белое и черное, и мы это делаем.

— А что касается миссис Лансинг, — сказала доктор Феллони, — вы по-прежнему считаете, что ее стоит выпустить?

Поделиться с друзьями: