ЖАНРЫ

Домой Все только начинается Дорога вся белая

Ставский Элигий Станиславович

Шрифт:

– Тут? — Маковка поднял лампу выше, всмотрелся. В другой руке у него была тарелка. — Спите, дряни вы этакие?

Мы из угла наблюдали за ним, сжавшиеся, неподвижные. Молча и все еще осматриваясь, глядя себе под ноги, он поставил лампу на подоконник, выпрямился и, точно не зная, что ему делать с тарелкой, вдруг вздохнул, глубоко и тяжело.

– Холодно?

Мы молчали. Вернее, я поступал так же, как Вилька. А дверь камеры была открыта. И Вилька это видел тоже. Открыта совсем.

– Ну что? — и, глянув вниз, скрестив ноги, Маковкл сел, а тарелку поставил перед нами. — Значит, не спите? Вот, ешьте.

В тарелке был виноград. И тут я понял, что он в чем-то виноват перед нами, ему надо что-то сказать нам, но это трудно, почти невозможно, и что-то ему хочется услышать от нас, и, наверное, он сам не знает, как с нами говорить. Черной горкой высились гроздья винограда.

Мы молчали все трое, не отрывая друг от друга глаз, попеременно вздыхая, — так получалось невольно.

– А рыба там у вас есть, в Неве?

Молчание.

От него пахло кожей, крепко, чисто. И снова мы все трое молчали.

– Голодовка, значит? — Качнувшись назад, вытянув одну ногу, он полез в карман, вытащил что-то, протянул мне. — Твой?

Это был мой портсигар, серебряный, плоский и сейчас теплый, согретый его телом. Я раскрыл портсигар.

– Мой.

Маковка засмеялся, и как-то особенно, по-своему, кругло и раскатисто.

– Вот так надо работать, дряни вы этакие. Граница здесь. Ясно?

Он не успел договорить. Ворвался, сплющив н подбросив куда-то нашу камеру, рев паровоза. Скрежещущий стон тормозов врезался в ночь, разбил ее вдребезги. Какой-то железный стук и грохот заполнил все вокруг. И пол и стены задвигались, и мы поняли, что это ревет состав, и он точно не может остановиться, вгрызается в землю, и что-то там происходит, опасное, очень серьезное. Маковка вздрогнул, выставил неподвижные глаза, повернутые к окну, и какой-то механизм раскручивал его шею так, что она становилась длинней, длинней, потом этот же механизм включил все тело. Маковка вскочил и побежал, на ходу вынимая пистолет. По перрону барабанили каблуки, путано, неритмично. Возникли и остались висеть в воздухе, подобные перепуганным птицам, голоса, а потом крики команды. И, неимоверный в этой темноте, вколачивающий на своем пути все, что ему попадалось - столб, сарай, дерево, человек, — ослепительным молотом сверкнул прожектор, повис, чтобы тут же убить.

– Троих зарезали, — крикнул чей-то голос. — Майор и два солдата с ним.

– А тех? — Это был голос Маковки. — Бандеровцев сколько?

– Десяток.

Поблескивающий, тяжелый, еще медленно катящийся паровоз разматывал ленту дыма, за ним - квадратики вагонов, потом - взгляд налево - темные фигуры, бегущие по углю, по крышам, подпрыгивающие на мотающихся ногах, да и сами эти фигуры плоские и точно складные, еще левей - несущиеся вдоль вагонов зеленые фуражки пограничников, металлические звезды на фуражках, ремешки на фуражках, черный ободок на фуражках, глаза, подбородки...

И это всего через полминуты после тишины, когда, казалось, был слышен шелест дубов. А дверь нашей камеры была открытой.

– Троих резанули, — снова крикнул голос. — Майор и двое солдат с ним. А вещи целы. Кругляк!

Прожектор, чуть покачнувшись, шарахнул по передним вагонам, и вагоны распластались. И тогда, на мгновение оцепенев, уличенные в том, что они есть, угловатые и корявые фигурки стали бесшумно падать вниз, одни сюда, а другие - по ту сторону поезда, и, согнувшись, стараясь втиснуться в собственную тень, почти у самых колес, побежали к лесу, спотыкаясь, вздрагивая, пропадая. А прожектор - за ними. Прожектор - туда же. И туда же за ними - зеленые фуражки. По земле, черные, все ощупывающие, метались тени, и так они суетились, скрещивались и поворачивались то в одну сторону, то в другую, пока по ним не ударил выстрел. Тогда они сразу же бросились вперед. И это не все. Стрекотнула очередь, резко и громко, так что даже дубы присели. Те, что убегали, отстреливались. И потом возле самого леса повисла красная ракета и нехотя и беспомощно падала и падала. Но что было в том лесу дальше, мы не видели.

Дверь не скрипнула. Теперь и Вилька знал, что отсюда можно выйти в зал. Нас колотило, когда мы, прижимаясь к стене, вдавливали себя в нее, когда нащупали первую ступеньку, вторую и, наконец, третью. Убежим. Было темно, и только рассеивающийся свет прожектора проникал в коридор, как будто это был свет белой ночи. Синеватое окно напоминало спящий глаз. У меня во рту была нераскушенная виноградина. Время от времени Вилька дергал меня за руку. Не пускал вперед. А я хотел быть впереди него, хотел идти первым. И плакат на стене тоже был спящим глазом. Очень отчетливо вдруг донесся плач грудного ребенка, голос из другого, спокойного, попятного и нужного нам мира. И мы вдруг поняли, что убежим, убежим, и все будет хорошо. Коридор молчал, а мы уже были в самом конце его. Остался еще один поворот и там - зал. Остановившись, я сделал шаг к другой степе, а потом - шаг вправо, чтобы увидеть зал. И увидел: там горела керосиновая лампа и почему-то на полу возле пустой скамейки сидела женщина и прижимала к себе ребенка, трясла его и озиралась по сторонам. И больше никого.

– Теперь спокойно, — шепнул Вилька. — Идем, как будто ничего.

– А если там, в дверях?

– Все равно ничего. И туда, — он показал глазами в ту сторону, где стоял товарный. — Ну, давай.

Теперь мы слышали стук наших каблуков. Прошли, глядя только перед собой, прямо перед керосиновой лампой, четко освещенные ею, мимо женщины, мимо пустых брошенных скамеек. Прямо перед нами была дверь, и там день от прожектора. Женщина повернулась к нам, оглушительно взмахнула погремушкой. И тогда мы бросились бежать сколько было сил, стараясь ничего не видеть, отталкивая от себя землю, чтобы не упасть на нее, чувствуя рядом друг друга. Синий свет навалился на нас, и начал жечь, и точно расплавил какую-то скорлупу, которая была вокруг наших тел. Мы оказались обнаженными. Нам хотелось спастись, ворваться в ночь. Нам хотелось выстрела, чтобы остановиться, упасть и вернуться назад. Но нам нужно было домой, мы не для того выжили, чтобы исчезнуть. И мы бежали. Ночной воздух пах гарью. И этот товарный будет нашим домом. Очень он стоит далеко, а казалось - близко. Сперва платформа, потом с платформы - вниз. Почему же не было выстрела? Осталось совсем немного: линейка рельсов. Мы никому не нужны, чтобы в нас стрелять. Нужны только дома. Теперь уже шпалы. Вилька подтолкнул меня. Вот под эти колеса, а там - там уже стена ночи. Мы юркнули под вагон, но остановиться уже не могли и бросились дальше. И только выпрямились, чтобы посмотреть вперед, как услышали:

– Стой!

Мы закружились на месте и вдруг кинулись к лесу. За нами погнался топот. А мы бежали в тени вагонов.

– Стой, дряни! Убьют!

Паровоз как черный обрубок, а лес слева.

– Стой!

Не хватало дыхания. В том лесу нас никто не найдет, если ноги еще будут гнуться, если не разорвет изнутри. Мы срезали через кустарник, ощутили запах леса и был я уже возле самых дубов.

Голос сзади догонял:

– Стой, туда нельзя! Нельзя! Стой!

А мы верили, что можно только туда, потому что топот уже бил нас по головам, тащил назад, отнимал силы. Дубы пропустили нас, точно это были ворота. Только бы мы не побежали в разные стороны. И тут, еще не понимая, что происходит, вися в воздухе над канавой и вытянув руки, чтобы схватиться за кусты, мы перестали видеть кусты, лес и все остальное. Мы ослепли. Пламя вырвалось прямо перед нами, и, только грохнувшись на песок, уцепившись за ветки, мы услышали выстрел. В ту же секунду Вилька схватил меня за грудь и закричал, раскрытыми и страшными глазами глядя на меня:

– Не надо! Не надо! Что? Что? — И прижимал меня к земле, а по его лицу катились слезы.

Тогда я начал трясти его. Он замолчал и смотрел на меня, разинув рот, удивленно и бессмысленно. И мы поняли, что живы, что ничего не случилось. Посмотрели назад и увидели, что недалеко от паровоза нелепо, вихляво крутится на одном месте тонкая головастая фигура. Крутится и как будто хочет схватить саму себя, и не может, и раскачивается все больше, как на сильном ветру. И еще грозный и какой-то умоляющий висит в воздухе крик:

– Нельзя туда! Стой! Убьют!

И в этот крик впивается выстрел. И все еще покачиваются возле нас ветки.

– Уууу, — донеслось от паровоза. — Уууу, — неслось почти нечеловеческое, воющее, собачье. Но нет, все же человеческое.

И еще несколько шагов к нам, а потом снова волчком, хватая самого себя. И он упал.

Мы выпустили ветки, и звездное небо упало на нас, когда мы скатились вниз, пустые, немые. И небо все падало, когда к нам прыгнули, ощупали, подняли и повели прямо на свет прожектора. Мы смотрели в ту сторону, где стоял паровоз. Маковки там уже не было. Пусто и тихо, как будто ничего не случилось. И мы шли очень долго, продираясь сквозь свет прожектора и все стараясь посмотреть на паровоз, оглянуться, вернуть время, смотать его, как распустившуюся катушку. А вокруг не было ничего. И нас больше не было. Вот теперь с нами действительно все.

Через полчаса мы стояли в знакомом кабинете, зажатые между стеной и столом, и были согласны на что угодно, лишь бы ничего не видеть и не слышать. А Маковка в болтающейся на одном плече гимнастерке - а другое плечо было забинтовано, и почти вся рука голая и желтая от йода, — прикуривая от лампы неловко и нервно - папироса дрожала у него во рту, — отдавал распоряжения пограничникам. Несколько раз крутил ручку телефона и наконец повернулся к нам, зеленый еще больше, чем прежде.

– Вон отсюда, дряни этакие! — На лице его была боль, оно морщилось. — Кругляк, принеси им паек на три дня.

Поделиться с друзьями: