Другая музыка нужна
Шрифт:
Лучше бы уехать с солдатами в Коломыю или еще куда-нибудь!..
— Столовка? — крикнул в ответ Мартон. — Есть!
— А палинку там продают?
— Да.
— Почем она?
— Крона шестнадцать бутылка.
Солдат вытащил из кармана штанов бумажные деньги. Сделал навстречу Мартону три шага по насыпи, Мартон тоже поднялся на три шага вверх к солдату; и тот, протянув ему правой рукой бумажку, левой махнул и крикнул: «Эх!..» Глаза его снова загорелись под маленькими черными усиками, зубы сверкнули такой белизной между алыми губами, что не только Пирошка смотрела как зачарованная на это сияющее веселье, но и Мартон пришел в замешательство от покорившего всех молодого солдата.
— Вот тебе пять крон! Принеси три бутылки и какой-нибудь закуски! — И он со всего размаха хлопнул Мартону в руку банкнот с таким «Э-эх!..», что оно сошло бы и за заводскую сирену.
— А если поезд уйдет?
— Сами выпьете! — гаркнул солдат. — Вас тут, я вижу, хватает! Беги, раззявушка, не зевай!
Мартон кинулся со всех ног и мигом примчался обратно с бутылками и закуской, завернутой в папиросную бумагу. И только добежал он, запыхавшись, — вдруг, словно какая-то неземная сила, неистово завыла заводская сирена, возвещая конец обеденного перерыва. В тот же миг, медленно, лязгая буферами и подрагивая, тронулся и воинский эшелон. Мартон полез на насыпь. Бутылки и пакет мешали ему карабкаться. Чернявый солдатик нагнулся, быстро взял у Мартона палинку и закуску. Схватил одну бутылку за горлышко, отсалютовал ею девушкам, потом повернулся и кинулся догонять укатившийся вперед вагон. На бегу передал бутылки и пакет солдатам, тянувшим к нему руки. Подхваченный товарищами солдатик разом подтянул ноги, подобрался весь, прижался пятками к краю теплушки и подскочил, как мячик. Тут же повернулся, покачнулся, но, по счастью, ухватился левой рукой за косяк открытой двери вагона — иначе полетел бы вниз — и, смеясь, снова отсалютовал девушкам.
— Пишите! — крикнул он.
— А куда? — полетели к нему девичьи голоса.
Ответа не расслышали за стуком колес и песней, которая понеслась из соседнего вагона: «Нынче красная жизнь, а завтра белый сон!»
Уже пробежала и последняя теплушка, все дальше, дальше, и вот заслонила собой все. И будто и не было здесь никогда ни солдат, ни поезда. И не было среди них этого смешливого смуглолицего солдата с черными усиками и горящими глазами, излучавшими такое странное веселье и мужество, что девушки стояли как зачарованные и смотрели, все смотрели ему вслед…
— Что там такое? — раздался за спиной окрик надсмотрщика. — В каталажку захотелось? Мужиками запахло? Взбесились? Эй!..
Девушки, кто быстрее, кто медленнее, спустились с насыпи и, пройдя двором, вошли в большой фальцовочный цех. Мартон и Йошка Франк брели рядом с Пирошкой.
— Бедный парень!.. — пробормотала Пирошка. — Кто знает, где он погибнет?..
Мартон покосился на девушку. Он знал, о ком она говорит, и все-таки никак не мог понять, при чем тут гибель. Он и представить себе не мог, что в этого солдата с веселыми лучистыми глазами может попасть пуля, что между лопатками у него вонзится острие штыка, что там, где они вылезут из вагонов, им придется забраться в окопы, ходить в атаку и, воя, уничтожать людей. Люди!.. Что у того веселого солдатика лицо будет белым, бескровным; глаза застынут, станут стеклянными, тело — недвижным.
— Потом его закопают, — шептала, будто самой себе, Пирошка, — а дома будут ждать… ждать…
Мартон надел волосяные рукавицы и быстрыми движениями начал укладывать горячие жестяные банки в огромную железную корзину! Нет! Нет! Этого быть не может, что его отец, — ведь он тоже солдат, — что он умрет! Что этот молодой черноусый солдатик, что его отец будут лежать закоченевшие. (Теперь он думал уже только об отце.) Безмолвный, скрюченный…
— У-ух!.. — Мартон напрягся, и наполненная консервами железная корзина полетела по стальному лотку через отверстие в стене в вагонетку, которая стояла во дворе. Триста банок, скрежеща, устремились в котельную «париться».
Мартону представилось сейчас широкое, бескрайнее поле, посреди него лежит маленький человечек, покинутый всеми, мертвый. Обе руки он держит над головой, словно защищаясь. «Не стыдно вам, у меня ведь дома шестеро детей?» Лежит. Рот открыт, зубы видны… Его отец… Господин Фицек, который строил планы, дурачился, ругался, говорил: «Маленький человек тоже не винтик»; всегда выдумывал что-нибудь, ни минуты не сидел спокойно… Которого он, Мартон, представляет себе только в вечном движении, потому что г-н Фицек вечно за работой, вечно делает что-нибудь или толкует о чем-то, то веселится, то грустит. Но больше веселится, потому что «жаловаться на старость да на хворь только смолоду сподручно». Нельзя же представить себе, что он лежит где-нибудь там мертвый, вдали от них, в Галиции, Сербии, у Добердо… И нельзя себе представить, что, когда наступит утро, он не встанет, угрюмый или приплясывая от радости; и что, когда придет вечер, не сядет на краешек кровати в одних подштанниках и не скажет что-нибудь такое, от чего либо все захохочут до слез, либо чуть не заплачут с обиды. «Что поделаешь, Берта? Гвозди ведь тоже на голове ходят, когда их в подметку заколотили».
Нет! Нет! Жизнь не может так легко оборваться!
4
Ледяной ветер дул Мартону в лицо. Мысли его снова завертелись вокруг смерти. Щеки пылали, уши покраснели, но он шел так быстро, что ему не было холодно. Он вступил в сражение с холодным ветром. И то он побеждал, то ветер хлестал его изо всех сил. В другой раз такая борьба была бы ему по душе, он радовался бы, что не сдается. Но теперь это одиночество, эта нахмуренная деревня за спиной, этот мертвый опустевший край только терзали и мучили его, и он не находил никакой радости даже в единоборстве с ветром. А мысли его громоздились друг на друга, точно вагоны попавшего в крушение состава.
…И зачем он только приехал сюда зимой, в Сентмартон? Глупо!.. С Илонкой вместе было бы хорошо, пускай бы и ветер дул и снег падал бы вперемешку с дождем! И деревья стояли бы голые, и лужи на дороге все подернулись бы гусиной кожей. Хорошо было бы даже в той лачужке, что одиноко стоит на краю села, точно собака, которую выгнали на улицу; стоит в ста метрах от домов, словно ее ближе не подпускают: «Ты сюда не ходи! На тебя и смотреть тошно, такая ты убогая!» Славно жилось бы даже в той лачужке, оба оконца которой свернулись на сторону, и мутны, и грязны, как глаза у старой, ослепшей в работе лошади. Вчера он видел такую… Грустно стояла она на дороге, запряженная в телегу одна-одинешенька… С равнодушного серого неба сыпал снег. А кругом была тишина, и лошадь стояла неподвижная, смирная, с торчащими ребрами, всклокоченной шерстью и кивала головой: «Спать… Спать…» Она изредка подымала веки, но подернутые пеленой глаза не видели ничего. Мартон долго смотрел на нее. Хотел погладить по голове старую, измученную клячу, протянул руку, но раздумал, не погладил — пошел дальше. У него сжалось горло. Но плакаться он не любил, потому и зашагал по вымершей деревне под серым небом, в мертвой тишине… Тогда-то он и дошел до той лачужки.
Но даже и в этой лачуге было бы хорошо с Илонкой. Он рассказал бы ей обо всем, что случилось за эти полтора года — каждый месяц, каждый день, каждый час, — что произошло с тех пор, как они не видались. Они сидели бы вместе. Светила бы керосиновая лампа. А может, и ее не было бы… Все равно. Пусть даже сальная свеча. На стене колеблются их выросшие тени. Они склоняются друг к другу. А в печке горит огонь… Он притащил бы сучьев из лесу и сказал бы: «Илонка…»
А так, одному… И зачем только он приехал сюда?! Мать месяц назад сказала ему: «Поезжай, сынок, на две недели в Сентмартон, проведешь там рождественские каникулы, ведь летом ты все равно не отдыхал». И теперь он здесь, более усталый, чем был в Пеште. В школе все ребята чужие, кроме Майороша. С ним-то хорошо… Майорош тоже из бедной семьи, но и с ним ни о чем не поговоришь, он никогда не выскажет никакого недовольства. А когда Мартон разразится вдруг какой-нибудь возмущенной речью, Майорош молчит. Он и на самом деле такой смирный или только прикидывается, потому что пролаза? А может, Майорош и вовсе размазня, квашня какая-то. А сам он устал — вернее, не то чтобы устал, а просто загрустил, а может, и не загрустил, а только не понимает чего-то. Война… Поле битвы, куда согнали столько людей от мала до велика. И отца тоже… И они могут не вернуться оттуда…
Он еще ниже опустил голову. Бессмысленно смотрел на валявшиеся по канавам еще не растаявшие грязные клочья снега. И шел он, ни о чем не думая, замедлив шаг, — так бывало с ним всегда, когда в нем рождалось какое-то новое чувство, но некоторое время он не мог выразить его; бесформенное, клубилось оно в нем и только потом, словно каким-то скачком, поначалу удивляя даже его самого, обретало плоть.
Так и сейчас он прошел с километр, полный неясных чувств, без всяких мыслей. А навстречу ему все лужи и лужи, покрывшиеся гусиной кожей на холодном ветру…
5
Внезапно он остановился.
…Симфония мироздания? Чепуха!.. Надо написать «Симфонию войны»! О том, что люди на самом деле добрые, что их надо только привести к добру. Что все люди братья, богачи они или бедняки, русские или венгерцы. Йошка говорил ему о совсем другой войне: гражданской войне! Друг против друга. А зачем она? Разве мало с них и этой войны? Опять стрелять? Нет!.. Людей убивать нельзя. Лучше он напишет такую симфонию, чтобы все прослушавшие ее стали лучше. Венгерец поймет, что не надо трогать серба, серб поймет, что не надо трогать венгерца; богатый — что надо помогать бедному; сильный — что надо опекать слабого. И эта слепая лошадь тоже войдет в симфонию… И холодный промозглый ветер тоже… Но ветер только на миг, для того чтобы узнали, как плохо, когда холодно…